Это интересно

  • ОКД
  • ЗКС
  • ИПО
  • КНПВ
  • Мондиоринг
  • Большой ринг
  • Французский ринг
  • Аджилити
  • Фризби

Опрос

Какой уровень дрессировки необходим Вашей собаке?
 

Полезные ссылки

РКФ

 

Все о дрессировке собак


Стрижка собак в Коломне

Поиск по сайту

«Московский журнал». Московский журнал карамзин


«Московский журнал»

 

Писатель H. M. Карамзин в молодости, в восьмидесятые годы XVIII в., был близок к московским масонам, хотя мистические искания «братьев» остались ему чужды. Карамзину в известной мере были свойственны идеи дворянских просветителей – Фонвизина, Новикова, их враждебность деспотизму, ненависть к варварству и невежеству дворянского класса, сочувствие угнетенному крепостному крестьянству. Карамзин не хотел быть и не был рядовым «слугой престола», он не вступал в официальную службу и стремился сохранить личную независимость.

При всем этом дворянский либерализм Карамзина был весьма ограничен. Он всегда полагал, что России необходимы крепостной строй и монархия.

В журналистику Карамзин вошел, участвуя в одном из новиковских изданий – журнале «Детское чтение для сердца и разума» – в 1785–1788 гг., где выступал в качестве переводчика. Затем, в 1789–1790 гг., он провел восемнадцать месяцев за границей, посетил Германию, Швейцарию, Францию, Англию и по возвращении на родину вновь обратился к журналистскому труду.

С января 1791 по декабрь 1792 г. Карамзин издавал «Московский журнал», в котором напечатал ряд своих сочинений и произведения Державина, Дмитриева, Львова, Нелединского-Мелецкого и др. Журнал выходил ежемесячно, собрал триста подписчиков и в 1801–1803 гг. был полностью переиздан Карамзиным, интерес к нему продолжал сохраняться.

В «Московском журнале», ссылаясь на опыт иностранных периодических изданий, Карамзин ввел четкое дробление материалов по отделам, расположив их следующим порядком: «русские сочинения в стихах и прозе, разные небольшие иностранные сочинения в чистых переводах, критические рассматривания русских книг, известия о театральных пьесах, описания разных происшествий и анекдоты, а особенно из жизни славных новых писателей». Так бы ли названы эти отделы в объявлении о выходе журнала и в таком виде они появлялись на страницах его книжек.

Приглашая читателей к сотрудничеству, Карамзин предупреждал о том, что будет принимать «все хорошее и согласное» с планом его издания, «в который не входят только теологические, мистические, слишком ученые, педантические и сухие пьесы». На публикацию должно рассчитывать также лишь то, «что в благоустроенном государстве может быть напечатано с указного дозволения». Это значило, во-первых, что свой журнал Карамзин желал избавить от масонских материалов религиозно-нравоучительного свойства,— он отошел от прежних друзей и московские масоны сразу поняли это, – а во-вторых, что журнал не станет касаться политических вопросов и что ему будет не тесно в цензурных рамках.

Важным нововведением в журнале Карамзина явились отделы библиографии и театральных рецензий. До него рецензии и отзывы о книгах и пьесах были редкими гостями в русских журналах, среди которых исключением являлись только «Санкт-Петербургские ученые ведомости» Н. И. Новикова, специальный библиографический журнал, правда, существовавший очень недолго. Таким образом, «Московский журнал» оставил за собой видное место в истории русской литературной и театральной критики, ранними образцами которой были рецензии самого Карамзина.

В «Московском журнале» Карамзин напечатал свою повесть «Бедная Лиза». Успех ее был поистине огромным. Окрестности Симонова монастыря в Москве, описанные Карамзиным, стали излюбленным местом прогулок чувствительных читателей. Судьба Лизы заставляла проливать слезы – незамысловатая история крестьянской девушки, доверившей свое сердце красивому, но ничтожному человеку из «благородных», была близка и понятна многим. Тезис Карамзина «и крестьянки любить умеют» обращал внимание дворянских читателей на то, что подвластные им крестьяне хотя и рабы, но люди. Напоминание это, данное к тому же в столь художественно-выразительной форме, было далеко не лишним, и гуманная идея произведения имела свою ценность. Принципиально иначе ставил вопрос Радищев – разоблачая дворянский деспотизм, он считал, что только крестьянское сердце способно к истинному чувству, лишенному корыстных расчетов, не испорченному предрассудками дворянской среды. До такой постановки темы Карамзин, разумеется, подняться не мог.

Как показал акад. В. В. Виноградов, Карамзину также принадлежат напечатанные в «Московском журнале» произведения: «Разные отрывки (Из записок одного молодого россиянина)» и письмо к другу «Сельский праздник и свадьба». Первое из них «представляет собой как бы квинтэссенцию исканий и убеждений Карамзина в то время и – вместе с тем затаенную исповедь передового интеллигента этой эпохи» 40[34]. Второе посвящено описанию праздника, который устроил добрый помещик своим крестьянам после уборки хлебов, как делывал он ежегодно. Мирные радости поселян, процветающих под властью добрейшего барина, изображены Карамзиным в обычной для него литературной манере. «Письмо Карамзина, – замечает В. В. Виноградов, – это своеобразная инструкция масонам-гуманистам, как следовало бы на основе масонских принципов этического, духовного равноправия людей – при неравенстве социальных взаимоотношений между классами и сословиями, на основе высоких принципов гуманистической морали – вносить мир и идеальную гармонию в современный им несовершенный общественный строй» 41[35].

«Письма русского путешественника» Карамзина, начатые печатанием в «Московском журнале», были произведением, открывшим новую страницу в истории русской прозы.

Карамзин отправился путешествовать, будучи подготовленным к тому, чтобы наблюдать и оценивать. Он много читал, был заочно знаком с людьми, которых ему предстояло встретить. Его собственные литературные занятия развили в нем строгий вкус, он знал, что с его точки зрения нужно принимать и что следует отвергнуть в интересах русской культуры. Отчетом о поездке писателя по европейским странам и явились «Письма русского путешественника», две первые части которых были опубликованы в «Московском журнале» 1791–1792 гг.

В основе «Писем» лежит записная книжка путешественника, в которую вносились дорожные впечатления, наброски сцен, мысли и переживания, причем в первые месяцы более систематично и подробно, чем в последующие. Позднее, при обработке текста для печати, Карамзин справлялся с литературными пособиями и уточнял свои впечатления по описаниям других путешественников, дополняя их историческими анекдотами и сведениями, почерпнутыми из различных книг, ссылки на которые рассыпаны в «Письмах».

С большим вниманием следит Карамзин-путешественник за различными проявлениями общественной жизни. Он встречается с представителями западноевропейской науки и литературы, беседует с крестьянами и ремесленниками, посещает видных граждан Женевы, бывает в парижских салонах, присутствует на праздниках, смотрит спектакли и всюду извлекает материал для наблюдения, везде заносит в свою записную книжку новые факты и мысли. Молодой человек далеко не склонен обольщаться всем виденным – он достаточно подготовлен для критического восприятия Европы и судит о ней с известной строгостью и беспристрастием. Он видит, как мелка и ограниченна мораль среднего англичанина, как глупы и чванливы немецкие офицеры, как плохо организована германская администрация и многое другое.

Карамзин отмечает грубость немецких почтальонов, жадность трактирщиков, попрошайничество детей. Прожив несколько месяцев в Женеве, он убедился в скудости умственных интересов так называемого «общества» и мещанской ограниченности женевского «света». При ближайшем знакомстве хваленая швейцарская республика оказалась только «прекрасною игрушкою на земном шаре», как иронически определил Карамзин.

Путешественник не раз вспоминал за границей с любовью о родине. Приехав в Швейцарию, красотами которой он так восторгался, Карамзин записал: «Для того чтобы узнать всю привязанность нашу к отечеству, надобно из него выехать...».

Карамзин – писатель и журналист тщательно отделывает фразы, стремится к мерной, звучной и гладкой речи. С легкой руки Карамзина и его последователей складывается особый словарь, состоящий из ровных, благозвучных и стройных речений, приятных для ушей самой скромной дворянской девицы. «Пичужечка» – это приятно, «парень» – отвратительно, потому что заставляет вспомнить пьющего квас дебелого мужика, – считает Карамзин. Язык сентиментальной прозы в значительной степени условен, придуман, строится на образцах благопристойной светской речи и весьма далек от языка народного. Неправильность этого пути понял Пушкин, который широко пользовался богатствами народной речи и явился поэтому родоначальником нового русского литературного языка.

Закончив издание «Московского журнала», Карамзин предполагал весной следующего 1793 г. выпустить альманах «Аглая», однако не сумел наладить сотрудничество друзей-литераторов. Он выпустил первую книжку в 1794 и вторую – в 1795 г., составив их почти целиком из собственных произведений. Там напечатаны были отрывки из «Писем русского путешественника», богатырская сказка «Илья Муромец», прозаический отрывок «Сиерра-Морена», рассказ «Остров Борнгольм», несколько стихотворений и статей.

«Остров Борнгольм» говорит о новых чертах творчества Карамзина. Рассказ о загадочной женщине, томящейся в заключении на острове под охраной благородного старца, о молодом человеке, вынужденном страдать в разлуке с нею на берегах Англии, заинтересовывает читателя своей таинственной атмосферой. Дикая северная природа, старый замок с его тайной, загадка отношений героев между собою, причина, по которой законы осуждают их любовь, возвышенный слог автора – все говорит о том, что в этой повести Карамзин отдал щедрую дань романтизму. Первым в русской литературе он разработал подлинно романтический сюжет, продолжив затем свои опыты в отрывке «Сиерра-Морена», опубликованном во второй части альманаха «Аглая» в 1795 г. Таким образом, и здесь Карамзину удалось показать направление, идя по которому следующее поколение писателей создаст замечательные образцы романтической прозы.

После «Аглаи» Карамзин в 1796–1799 гг. одну за другой издал три книжки альманаха «Аониды», составленные из стихотворений русских авторов. В предисловии к первой книжке он писал: «Надеюсь, что публике приятно будет найти здесь вместе почти всех наших известных стихотворцев; под их щитом являются на сцене и некоторые молодые авторы, которых зреющий талант достоин ее внимания. Читатель похвалит хорошее, извинит посредственное – и мы будем довольны. Я не позволил себе переменить ни одного слова в сообщенных мне пиесах».

В «Аонидах» напечатаны стихотворения Хераскова, Державина, Капниста, Дмитриева, Кострова, Нелединского-Мелецкого, В Л. Пушкина, Клушина, Николева и других поэтов, представившие читателю состояние русской поэзии в обширной и умело расположенной редактором картине.

в начало

 

studfiles.net

13 Журн Карамзина

§ 8. Издания Н. М. Карамзина («Московский журнал», альманахи «Аглая», «Аониды»)

Качественно новым явлением развитии русской журналистики конца XVIII в. стало выступление на этом поприще Николая Михай­ловича Карамзина. Ярчайший представитель сентиментализма, фак­тически лидер этого направления, Карамзин своими повестями, сво­ими «Письмами русского путешественника» заложил традиции, в русле которых движение литературы обрело новые стимулы. Карам­зин не только создал образцы повествовательной прозы, на которые ориентировались многочисленные его последователи, но он также выступил теоретиком нового направления, а главное, обновил лите­ратурный язык, сблизил его с речевой стихией образованного обще­ства и тем самым, по справедливому замечанию В. Г. Белинского, умел «заохотить русскую публику к чтению русских книг».

Сентиментализм основывался на абсолютизации чувства как глав­ной и едва ли не единственной сферы познания человеческой приро­ды в мире искусства. «Говорят, что автору нужны таланты и знания, острый принципиальный разум, живое воображение. Справедливо, но сего недовольно. Ему надобно и доброе нежное сердце, если он хочет быть другом и любимцем души нашей», — писал Карамзин в статье «Что нужно автору» (1793).

Требование субъективной правдивости в раскрытии сердечного чувства объявляется главным условием истинного искусства. Вот почему сентиментализм избегает возвышенной героики воспева­ния монархов, столь свойственной классицизму, но отдает предпоч­тение камерным жанрам интимной лирики, или эпистолярной про­зе, чувствительным повестям, обращенным к анализу внутреннего мира личности. С этим же связана была и проповедь социальной пассивности, и разработка традиционных для сентиментализма мо­тивов дружбы, уединения, воспевание природы, сельской тишины. Все это по-своему находит отражение в практике Карамзина-жур­налиста.

Первые уроки на этом поприще Карамзин получает в период сво­его участия в издании журнала «Детское чтение для сердца и разума» (1785-1788), к редактированию которого его привлек Н. И. Новиков. Работа над переводами повестей, помещаемых в этом журнале и предназначенных для детской читательской аудитории, явилась для Карамзина хорошей школой в выработке того ясного и доходчивого стиля, который фактически знаменовал собой предпосылки рефор­мирования языка русской прозы.

С мая 1789 по сентябрь 1790 г. Карамзин совершает путешествие по Европе. Он посещает Германию, Швейцарию, Францию, Англию. В ходе путешествия он знакомится с разными сторонами жизни за­падных государств, встречается с выдающимися деятелями европей­ской культуры — Кантом, Гердером, Виландом, Лафатером, Бонне и др., посещает картинную галерею в Дрездене, могилу Ж.-Ж. Руссо в Швейцарии, Национальное собрание и Лувр в Париже; в Лондоне слушает ораторию Генделя, присутствует на заседании суда присяж­ных. Во всех посещаемых им странах Карамзин ощущает себя куль­турным эмиссаром России. Он ведет подробный дневник своего пу­тешествия. Эти записи легли в основу «Писем русского путешественника», впервые опубликованных на страницах журнала, который Карамзин начинает издавать в Москве. Можно с большой долей вероятности полагать, что одной из причин обращения Карам­зина к журналистике было желание иметь возможность опубликова-

ния собственных сочинений — путевых заметок, повестей, стихотво­рений и переводов.

Сразу после возвращения в Россию он договаривается о поддерж­ке своего начинания с близкими ему литераторами, заручаясь их со­гласием сотрудничать в новом журнале, и в январе 1791 г. из печати выходит 1-я книжка «Московского журнала», как назвал свое издание Карамзин. В течение двух лет, но декабрь 1792 г., было выпущено восемь частей (в каждой части по три книжки) журнала. Объявляя о подписке в одном из ноябрьских номеров газеты «Московские ведо­мости» за 1790 г., Карамзин изложил программу планируемого изда­ния. В состав его предполагалось включать: русские сочинения в сти­хах и прозе; переводы небольших иностранных сочинений; критические отзывы о русских книгах; известия о театральных пье­сах; описания происшествий и разные анекдоты, особенно из жизни известных новых писателей. В заключение Карамзин делает очень важное примечание: «...Я буду принимать с благодарностью все хо­рошее и согласное с моим планом, в который не входят только теоло­гические, мистические, слишком ученые педантические, сухие пие-сы. Впрочем все, что в благоустроенном государстве может быть напечатано с указанного дозволения, все, что может понравиться людям, имеющим вкус, — все то будет издателю благоприятно». Как видим, Карамзин подчеркнуто отмежевывается от издании масон-ско-религиозной ориентации, а также от журналов научно-информа­тивного профиля. Кроме того, открытая готовность оставаться в рам­ках лояльности по отношению к правительству («указанного дозволения») означала сознательный отказ издателя от обсуждения на страницах журнала каких-либо политических вопросов, не говоря уже о социальной сатире. В сущности, это был чисто литературный журнал, и единственно, где мог присутствовать критический элемент (и дело даже доходило до полемики), так это в критико-библиографи-ческих разделах, завершавших каждую книжку журнала и состоявших из рецензий на театральные спектакли и только что вышедшие из пе­чати книги, как русские, так и иностранные.

Журнал имел четкую структуру. Каждый месячный номер («книж­ка») открывался разделом стихотворений, в котором Г. Р. Державин, И. И. Дмитриев и сам Карамзин печатались постоянно, а кроме того, в данном разделе публиковали свои сочинения Ю. А. Нелединский-Мелецкий, С. С. Бобров, Н. Львов, Н. П. Николев, князь С. Урусов. О богатстве стихотворного раздела журнала можно судить хотя бы но тому, что Г. Р. Державин, например, поместил здесь «Видение мур­зы», «Оду к Эвтерпе», «Прогулку в Сарском селе», «Памятник герою», «Философа трезвого и пьяного», «Ласточку» и др. И. И. Дмит­риев, который особенно активно поставлял материалы в этот раздел, напечатал здесь свои лучшие «сказки» — «Модная жена», «Карти­на», «Быль», свыше десятка басен и эпиграмм и такие шедевры, как зарисовка «Отставной вахмистр» и песня «Сизый голубочик». Нако­нец, сам Н. М. Карамзин поместил здесь стихотворения «Филлиде», «Выздоровление», «Осень», «Раиса, древняя баллада», «Граф Гвари-нос» и оду «К милости». Публикация последнего стихотворения име­ла принципиальный характер, поскольку адресатом оды являлась сама императрица. Именно к Екатерине II, незадолго до этого подвергшей преследованиям Новикова, арестованного в апреле 1792 г. и затем заключенного в Шлиссельбургскую крепость, завуалированно обра­щался автор. Это был, пожалуй, единственный случай, когда Карам­зин на страницах журнала позволил себе отреагировать на полити­ческие акции правительства.

Стихотворный раздел сменяла проза, переводная и оригинальная. Среди переводных материалов следует выделить опубликованный в нескольких книжках цикл нравоучительных повестей Мармонтеля «Вечера», взятый из французского журнала «Mercure de France», a также биографическую повесть о приключениях известного евро-пейского авантюриста Калиостро «Жизнь и дела Иосифа Бальзамо». Печатались в прозаическом разделе и драматические сочинения, в частности, одноактная мелодрама «София» и переведенные Карам­зиным с немецкого языка сцены из драмы известного индийского писателя Калидасы «Сакунтала». Мастерство индийского автора в передаче тончайших нюансов психологического состояния персо­нажей особенно импонировало Карамзину, будучи созвучно его собственным представлениям о совершенстве искусства слова, что выразилось в примечаниях.

Основным автором прозаических материалов в «Московском журнале» был сам Карамзин. Прежде всего, в каждом номере печа­тались его «Письма русского путешественника». Значение этого сочинения и его влияние на умы современников писателя вообще трудно переоценить. «Письма...» явились художественным откры­тием Карамзина, своеобразной реализацией им той программы, которую позднее он обосновывал в статье «Что нужно автору» и др. Читатели журнала получили возможность соприкоснуться с миром чувств и мыслей, вынесенных автором из впечатлений от посеще­ния Европы. Это был не просто сухой рассказ об увиденном, но исполненная доверительных интонаций исповедь автора. Найден­ная Карамзиным эпистолярная форма как нельзя лучше соответ-

ствовала традиции сентиментального путешествия, утвержденной в европейской литературе Л. Стерном. «Я люблю большие города и многолюдство, в котором человек может быть уединеннее, нежели в самом малом обществе; люблю смотреть на тысячи незнакомых лиц, которые, подобно Китайским теням, мелькают передо мною, оставляя в нервах легкие, едва приметные впечатления; люблю те­ряться душою в разнообразии действующих на меня предметов и вдруг обращаться к самому себе — думать, что я средоточие нрав­ственного мира, предмет всех его движений, или пылинка, которая с мириадами других атомов обращается в вихре предопределенных случаев», — замечает Карамзин, обобщая свои впечатления от пре­бывания в Лондоне. Это ощущение своей сопричастности с жиз­нью человечества составляет отличительную особенность пафоса «Писем...», и отсюда вытекала установка на постоянную соотне­сенность жизни России и ее истории с жизнью и историей европей­ских стран. Например, в Лионе Карамзин видит на площади статую французского короля Людовика XIV, и свое впечатление от нее со­провождает следующими размышлениями: «...бронзовая статуя Людовика XIV такой же величины, как монумент нашего Россий­ского Петра, хотя сии два героя были весьма не равны в великости духа и дел своих. Поданные прославили Людовика: Петр прославил своих подданных — первый отчасти способствовал успехам про­свещения, второй, как лучезарный бог света, явился на горизонте человечества и осветил глубокую тьму вокруг себя...» И в подстроч­ном примечании к этим словам Карамзин приводит стихи англий­ского поэта Томсона, прославляющие Петра как великого преобра­зователя своей страны. Так открытие русскому читателю европейского мира сочетается с постоянным стремлением найти место России в этом мире, сравнить ее с ним.

Посещение Карамзиным Франции совпало со временем, когда там начались события революции 1789 г. Первые отзвуки этих событий он ощутил в Лионе; позднее в Париже Карамзин слушает в Националь­ном собрании речи Мирабо. Но основное внимание его было погло­щено все же знакомством с памятниками культуры: Лувром, Тюильри, Версалем, — театрами и нравами Парижа. Подлинное понимание того, что произошло во Франции в период революции, приходит к Карамзи­ну позднее, когда, уже находясь в России, он получает известие о казни французского короля Людовика XVI. Именно тогда он приходит к вы­воду, что всякие насильственные потрясения «гибельны, и каждый бун­товщик готовит себе эшафот. Революция — отверстый фоб для добро­детели — и самого злодейства». Эти мысли будут высказаны

Карамзиным во 2-м издании «Писем русского путешественника», опубликованном в 1797 г. В период выпуска «Московского журнала» его позиция в отношении революции не была столь определенной. Вот как, например, оценивает Карамзин итоги своего пребывания в Пари­же в письмах весны 1790 г.: «Я оставил тебя, любезный Париж, оставил с сожалением и благодарностью! Среди шумных явлений твоих жил я спокойно и весело, как беспечный гражданин вселенной; смотрел на твое волнение с тихою душою — как мирный пастырь смотрит с горы на бурное море». Печать отстраненности от политических потрясе­ний, переживавшихся Францией, явно сквозит в этих словах.

И это была принципиальная позиция Карамзина, сознательно уст­ранявшегося в своем журнале от политической проблематики и вооб­ще избегавшего прямого осуждения чьих-то взглядов, не совпадавших с его собственными, не только в сфере политики, но и в философско-нравственных вопросах. «Тот есть для меня истинный философ, кто со всеми может ужиться в мире; кто любит и тех, которые с ним разно думают. Должно показывать заблуждения ума человеческого с благо­родным жаром, но без злобы. Скажи человеку, что он ошибается и почему, но не поноси сердца его и не называй его безумцем. Люди! люди! Под каким предлогом вы себя не мучите?» Эта позиция фило­софского беспристрастия отражала еще одну характерную особен­ность образа мыслей Карамзина в период издания им «Московского журнала». Карамзин подчеркнуто отказывается видеть в литературе, в поэзии лишь средство морального назидания. В этом отношении ха­рактерно опубликование в VIII части перевода сочинения немецкого философа Ф. Бутервека «Аполлон. Изъяснение древней аллегории». В сущности, речь идет об искусстве поэзии, о ее высоком предназначе­нии и самодостаточности, обусловленных самой божественной при­родой Аполлона, предводителя муз и лучезарного бога Солнца одно­временно. Вот как завершается это короткое философское эссе: «А ты, благочестивый моралист, перестань шуметь без пользы и с сей мину­ты откажись от смешного требования, чтобы Поэты не воспевали ни­чего, кроме добродетели! Разве ты не знаешь, что нравоучительное педантство есть самое несноснейшее и что оно всего вреднее для са­мой добродетели? <...> Поэзия есть роскошь сердца. Роскошь может быть вредна; но без нее человек беден. Что может быть невиннее, как наслаждаться изящным? Сие наслаждение возбуждает в нас чувство внутреннего благородства — чувство, которое удаляет нас от низких пороков. Благодарите, смертные, благодарите поэзию за то, что она возвышает дух и приятным образом напрягает силы наши». Заявлен­ное здесь понимание поэзии как сферы чистого духовного наслажде-

ния, внеположного голому морализированию, по-видимому, отвеча­ло в чем-то внутренним убеждениям Карамзина, и в его журнале дей­ствительно мы не видим материалов воспитательной направленности, не говоря уже о философско-нравственных рассуждениях, наполняв­ших издания масонской ориентации. В приведенном примере Карам­зин по-своему пропагандирует новые веяния в истолковании природы поэзии и опирается при этом на авторитет Бугеверка, чье сочинение он переводит. К подобному приему Карамзин в журнале прибегает неоднократно.

Помимо «Писем русского путешественника» Карамзин помещает в «Московском журнале» также свои повести. Это «Лиодор», знаме­нитая «Бедная Лиза» и «Наталья, боярская дочь». К этим сочинениям примыкают философская сказка «Прекрасная царевна и счастливый карла», в чем-то продолжавшая традиции вольтеровских повестей. и нравоописательный очерк «Фрол Силин, благодетельный человек». Эти литературные произведения пользовались исключительной по­пулярностью у читателей журнала, особенно повести. Современники зачитывались «Бедной Лизой» до того, что толпами ходили к Симо­нову монастырю посмотреть на Лизин пруд. Очаровывало современ­ников и живописание отечественной старины в повести «Наталья, боярская дочь».

Для автора обе повести — бегство от реальности, порожденной со­бытиями революции, которой Карамзин страшился. Но здесь отказ от лозунгов революции спроецирован на опыт отечественной истории.

В контексте противопоставления ценностей западной цивилизации социальному укладу и нравственным идеалам соотечественников также своеобразной реакцией на события французской революции следует рассматривать и помещенный в журнале нравоописатель­ный очерк «Фрол Силин, благодетельный человек», в котором выве­ден русский крестьянин, помогающий людям в несчастье и воплоща­ющий собой образец христианского смирения и незлобивости. К этому же произведению Примыкает и материал, поданный в журнале как письмо к другу, «Сельский праздник и свадьба». В письме расска­зывается о празднике, который добрый помещик устроил своим кре­стьянам после уборки урожая, и о сельской свадьбе, сыгранной в ходе ЭТОГО праздника. Идиллическая картина социальной гармонии в отношениях между помещиками и крестьянами должна была нейтра­лизовать общественное мнение в России перед лицом развертывав­шихся во Франции социальных беспорядков.

Задумывая свой журнал, в объявлении о подписке Карамзин обе­щал публиковать в нем описания жизней славных новых писателей, а

также «иностранные сочинения в чистых переводах». Эти обещания Карамзин выполнил. В журнале действительно были помещены био­графии крупнейших немецких авторов XVIII в.: «Жизнь Клопштока», «Соломон Геснер» и очерк «Виланд». Переводам на страницах «Мос­ковского журнала» отводилось важное место. Помимо упомянутых выше «Вечеров» Мармонтеля и «Саконталы» следует указать публи­кации фрагментов из романа Л. Стерна «Жизнь и мнения Тристрама Шенди», столь популярного во второй половине века во всей Ев­ропе, сочинение аббата Рейналя «Похвала Элизе Драпер», статьи К. Ф. Морица «Нечто о мифологии» и «Кофейный дом».

Критико-библиографические разделы «Московского журнала» яв­ляли собой еще одно неоспоримое достоинство этого издания. Подоб­ные разделы имелись, как мы знаем, и в других журналах. Но в них, кроме, пожалуй, изданий группы И. А. Крылова, рецензии напомина­ли, скорее, аннотации или просто справки и выходе книг. Кроме того, за очень редким исключением, бывшим скорее случайностью, чем правилом, в журналах практически не освещалась театральная жизнь. Карамзин восполнил и этот пробел. Критические разделы, представ­ленные в его журнале, охватывали новинки как отечественной литера­туры, гак и иностранной. А регулярные театральные рецензии «Мос­ковский театр» дополнялись рубрикой «Парижские спектакли». Впервые русский читатель получал возможность, благодаря перево­дам театральных рецензий из «Mercure de France», быть в курсе теат­ральной жизни Парижа. Заслуга Карамзина в этом неоспорима.

Значительная часть театральных и литературных рецензий при­надлежала самому Карамзину. Рецензии играли очень важную роль в отстаивании Карамзиным своих взглядов на различные яв­ления культурной жизни и в утверждении тем самым своей твор­ческой независимости. Так, в обстановке обрушившихся на масо­нов репрессий он помещает уже в 1-й книжке I части рецензию на сочинение одного из лидеров русского масонства, известного по­эта и писателя М. М. Хераскова «Кадм и Гармония, древнее пове­ствование, в 2-х частях (М., 1789)». Обстоятельная рецензия была не лишена критического элемента, но для автора книги являлась несомненной моральной поддержкой. Факт помещения данной рецензии примечателен еще и тем, что сам Карамзин после воз­вращения из европейского путешествия порвал с масонством. В этой же книжке в разделе «Театр» рецензировался спектакль Мос­ковского театра «Эмилия Галотти». Пафос этой пьесы немецкого просветителя Г. Э. Лессинга, по-видимому, также созвучен внут­ренним убеждением Карамзина.

В III части, в разделе «О иностранных книгах», Карамзин помещает рецензию на популярное в Европе произведение Бартелеми «Путеше­ствие молодого Анахарсиса но Греции». Соотнесенность данного про­изведения с печатавшимися тут же «Письмами русского путешествен­ника» была слишком очевидной, и читатели могли судить о степени как преемственности, так и оригинальности сочинения издателя «Москов­ского журнала». Принципиальной была и рецензия Карамзина на по­становку в Московском театре знаменитой трагедии французского классика XVII в. П. Корнеля «Сид». Карамзин отмечает устарелость театра классицизма и отдает явное предпочтение драматической си­стеме шекспировского театра. В нем он видит большую связь с реаль­ной жизнью, способность пробуждать в зрителях сильные душевные переживания: «Французские трагедии можно уподобить хорошему регулярному саду, где много прекрасных аллей, прекрасной зелени, прекрасных цветников, прекрасных беседок; с приятностью ходим мы по сему саду и хвалим его; только все чего-то ищем и не находим, и душа наша холодною остается. <...> Напротив того, Шекспировы про­изведения уподоблю я произведениям натуры, которые прельщают нас в самой своей нерегулярности, которые с неописанною силою дей­ствуют на душу нашу и оставляют в ней неизгладимое впечатление».

В то же время Карамзин явно скептически относится к опытам новейшей немецкой чувствительной драмы, наиболее ярким пред­ставителем которой был А. Коцебу. Об этом можно судить по рецен­зии на спектакль Московского театра по пьесе этого драматурга «Не­нависть к людям и раскаяние». Еще более резко оценил Карамзин поставленную в том же театре трагедию немецкого автора Бертуха «Эльфрида». Отметив хорошую игру актеров, рецензент основные свои замечания сосредоточил на просчетах драматурга — искусст­венности конфликта и рыхлости действия.

Таким образом, «Московский журнал» был действительно обра­щен к современности, держал читателей в курсе последних литера­турных и театральных новостей, и главная заслуга в этом принадлежа­ла Карамзину. Однако технические причины, недостаток подписчиков, а также, по-видимому, соображения творческого порядка вынудили Карамзина прекратить издание журнала. Он решает попробовать та­кую форму коллективных изданий, как альманахи.

Первым опытом тгого рода изданий был альманах «Аглая», вы­шедший в двух томах в 1794 и 1795 гг. Характерно, что альманах вклю­чал в себя только отечественные сочинения, причем подавляющая часть опубликованных в нем произведений принадлежала самому Карамзину. Здесь в I части он помещает ряд своих стихотворений:

«Приношение Грациям», «Волга», «Надгробная надпись Боннету», «Весеннее чувство», — перемежая собственные стихи сочинениями Дмитриева (басня «Чиж») и Хераскова («Разлука»). Здесь же им были опубликованы теоретические статьи «Что нужно автору?» и «Нечто о науках, искусствах и просвещении». Главный интерес, однако, пред­ставляли публикации фрагмента из «Писем русского путешествен­ника» — «Путешествие в Лондон» и повести «Остров Борнгольм», поразившей современников суровым колоритом скандинавской ста­рины и полным загадочности сюжетом.

Вторая книжка «Аглаи», отмеченная мотивами пессимистической меланхолии, состоит из немногих произведений. Главные опять же при­надлежали Карамзину. Он как бы продолжает знакомить читателей с неопубликованными ранее частями «Писем русского путешественни­ка», фрагментами парижских впечатлений, передавая атмосферу па­рижского салопа, театров, а главное, описав встречу с семьей фран­цузского короля, очевидцем которой ему довелось быть. К тому времени, когда читатели альманаха могли прочесть это, Людовик XVI уже был казнен.

Тут же Карамзин помещает сентиментально-романтическую по­весть «Сиерра-Морена». Но особенно примечательными публикаци­ями, отражающими душевное состояние писателя тех лет, были меди-дативно окрашенные эссе «Мелодор к Филалету» и «Филалет к Мелодору». Это страстный эмоциональный диалог двух друзей, раз­мышляющих о жизни и месте человека в мире в свете тех потрясений, которые пережила Европа в результате событий французской револю­ции. Карамзин, однако, не теряет веры в благость провидения. Зато очерк «Афинская жизнь» не оставляет оснований для оптимизма: «.. .все проходит, все исчезает! Где Афины? Где жилище Гиппиево? Где храм наслаждений? Где моя греческая мантия? — Мечта! Мечта!»

«Аглая» имела значение предпосылки того типа литературных аль­манахов, которые будут издаваться впоследствии декабристами. Дру­гой его альманах — «Аониды» (1797) — не был столь интересным, будучи наполнен в основном стихами.

studfiles.net

МОСКОВСКИЙ ЖУРНАЛ. «Сотворение Карамзина» | Лотман Юрий Михайлович

 

Приехав в Москву и обосновавшись в доме Плещеевых на Тверской, Карамзин немедленно приступил к работе — деятельной подготовке к изданию «Московского журнала». В январе вышла первая книжка. Ей предшествовала напряженная деятельность издателя.

Карамзин любил становиться в позу дилетанта, «друга Милых», светского человека, иногда — кабинетного мудреца, юного стоика, поклонника богини Меланхолии. Все эти роли он охотно выставлял напоказ и именно в таком образе рисовался он друзьям и читателям. Но стоит внимательно присмотреться, и перед нами раскрывается еще один — довольно неожиданный — образ: образ человека, умело берущегося за дело, исключительно быстро овладевающего необходимыми профессиональными навыками, не гнушающегося никакой, в том числе и самой черновой, работой. И как в дальнейшем никто не заметил, когда Карамзин овладел вспомогательными историческими дисциплинами, научился палеографии, хронологии почерков и бумаги, критике источников и анализу языка — все на высоком профессиональном уровне своего времени, — так и в начале 1790-х годов мы не можем определить момента, когда Карамзин становится профессиональным журналистом: мы сразу застаем его во всеоружии навыков и как бы изначально вооруженного опытом.

Для того, чтобы издавать журнал, надо было организовать подписку, рассчитать финансовые средства, договориться с типографиями, выбирать шрифты, подбирать и заказывать виньеты, вести переписку с авторами, подбирать материалы, переводить и писать, писать, писать… Достаточно посмотреть на дошедшие до нас корректуры, правленные рукой Карамзина, чтобы убедиться, что все стороны профессионального труда делались им con amore . Во вторую половину жизни официальное звание историографа узаконит эту сторону деятельности как равноправную с другими («историограф» звучит для привыкшего к табели о рангах уха как нечто чиноподобное; не случайно на одном из балов лакей провозгласил: «Карамзин, граф истории!»). Но сейчас идет борьба за право на совмещение в одном лице столь разных ролей. А журналистика преподносится как частное дело частного человека, развлечение мечтателя или каприз дамского поклонника. Не случайно первый сборник избранных сочинений выйдет под заглавием «Мои безделки» (название тотчас же превратится в жанр — сборник И. И. Дмитриева будет озаглавлен: «И мои безделки»).

А за этим фасадом происходит работа по «сотворению» профессионального литератора — работа, завершенная Пушкиным.

Как тип журнала «Московский журнал» глубоко двойственен. И двойственность эта — отражение двойной задачи, которую ставил перед своим изданием Карамзин. Слово «журнал» (от французского journal — «ежедневник», от корня jour — день) имело два значения. Одно, как и во французском языке, сохраняло семантику ежедневных записей и значило то же, что «дневник». Другое, означая во французском языке газету, пережило сдвиг значения и сделалось названием периодического издания журнального типа. Карамзин и его современники употребляли это слово в обоих значениях. «Московский журнал» как бы старался соответствовать обоим смыслам своего названия. С одной стороны, издание как бы представляло московский дневник издателя, намекая на то, что ему предшествовал другой — заграничный. Конечно, в издании сотрудничали и другие авторы, и их участие подчеркивалось как способ привлечь «субскрибентов» (подписчиков). Однако перу издателя принадлежало 9/10 материалов, и это, в сочетании с нескрываемым личным тоном редакционных материалов, придавало всему журналу характер лирического единства. С другой стороны, журнал явно ориентировался на читателя и совсем не был изданием «для немногих». Стремление замкнуться в небольшом круге избранных было принципиально чуждо Карамзину-журналисту. О стремлении Карамзина расширять круг читателей свидетельствует его обращение к ним в конце первого года издания. Здесь, между прочим, читаем: «Если бы у меня было на сей год не 300 (фактически по спискам подписчиков, публиковавшимся в журнале, их было в 1791 году 258; однако для XVIII века это была вполне удовлетворительная цифра. — Ю. Л.) субскрибентов, а 500, то я постарался бы на тот год сделать наружность журнала приятнее для глаз читателей; я мог бы выписать хорошие литеры из Петербурга или из Лейпцига; мог бы от времени до времени издавать эстампы, рисованные и гравированные Липсом, моим знакомцем, который ныне столь известен в Германии по своей работе» . Стремление же привлечь читателя и ответить на его запросы требовало разнообразия материалов, смены тона, привлечения других известных имен. Как и конфликт между установками на дилетантизм и профессионализм, это противоречие составляло не слабую, а сильную сторону в позиции Карамзина: именно оно способствовало тому, что новая литературная школа очень скоро овладела умами читателей и что в течение какого-нибудь десятилетия программа Карамзина не только победила, но уже сделалась тривиальной — знак стремительности литературного развития.

Оценивать историко-литературное значение «Московского журнала» не входит в нашу задачу, тем более что это уже неоднократно делалось. Нам интересно проследить, как на этом этапе строилось литературное самосознание писателя и каким образом это влияло на формирование его личности.

«Московский журнал» был построен исключительно искусно: несмотря на обилие материалов, почерпнутых из различных источников, он воспринимается как единый монолог издателя. Вкрапленные в карамзинский текст произведения других авторов воспринимаются как несобственно-прямая речь или отсылки к чужому мнению, делаемые все тем же издателем. Притом если речь идет о переводных произведениях, то стиль переводчика — того же Карамзина — еще более подчеркивает единство всего текста журнала. Однако господство монологической стихии не приводит к монотонности. С одной стороны, разнообразие достигается умелой смесью разных жанров и интонаций повествования. С другой, что еще важнее, Карамзин сознательно подбирал материалы так, чтобы образовывались противоречия во мнениях и точках зрения.

Так, например, уже в первом номере журнала в разделе «О книгах» помещена обширная рецензия на роман Хераскова «Кадм и Гармония». Херасков был чуть ли не единственным в масонском кругу, кто отнесся положительно и к проекту Карамзина издавать журнал, и лично к вернувшемуся из-за границы писателю. Это определило исключительную осторожность оценки Карамзина. Кроме того, сказывались, с одной стороны, принцип Карамзина-критика сосредоточивать внимание на положительном , с другой — возраст Хераскова и общее уважение, которым он был окружен в это время как признанный глава русской литературы. Херасков доказывает спасительность самодержавной власти, и Карамзин включил в рецензию обширную цитату — речь Кадма к фессалийцам в защиту единодержавия. Необходимость самодержавия обосновывается порочностью и слабостью отдельного человека, его неспособностью самому определить свою истинную пользу и отделить добро от зла: «Тогда Кадм вещал попечителям и судьям нужна глава, выше законов поставленная, могущая охранять святость законов, наблюдать целомудрие судей, общее благосостояние, нерушимость и единообразие судопроизводства, а паче всего добро от зла, истину от коварства, тщательность от лености отличать могущая. Сия-то глава есть царь самодержавствующий подданным» (МЖ, I, 1, 88). Однако в том же номере Карамзин поместил рецензию на французскую книгу «Путешествие г. Вайана во внутренние области Африки через мыс Доброй Надежды в 1780, 1781, 1782, 1783, 1784 и 1785 гг.» Рецензия была переводная и заимствована из «Mercure de France», но это не отменяло ее личного характера для издателя журнала. И автор книги Вайан и его рецензент Шамфор были личными знакомыми Карамзина. Перевод рецензии оживлял воспоминания. Но читатель помнил и другое. Помещение в «Московском журнале» рецензии, подписанной именем человека, который участвовал в штурме Бастилии и был ближайшим соратником Мирабо, не являлось нейтральным актом. Однако в данном случае существенно не только это: вся рецензия Шамфора — апология доброй природы человека и, следовательно, опровержение рассуждений Хераскова. Ссылаясь на этнографов, Шамфор пишет: «Путешественники говорят противное прежним, описывающим самыми гнусными красками человека дикого или натурального». «Бакон говорил что надобно снова начать действия разума человеческого… Также бы может быть надлежало начать снова и наблюдения, на которых иные философы основывают свои идеи о натуре человеческой и представляют ее злою и не могущею никогда перемениться» (МЖ, I, 1, 114–115). После слов о естественной нравственности «диких», бесспорно, смело звучало, что «автор не приметил даже в них никаких идей, относительных к Религии» (там же, с. 118).

Не менее интересен факт публикации в «Московском журнале» переводной статьи «Жизнь и дела Иосифа Бальзамо, т. н. графа Калиостро». Статья в условиях 1791 года звучала необычайно остро: она содержала обвинения против масонов как инициаторов Французской революции и явно восходила к слухам, распространяемым в то время иезуитами. «Египетское масонство служило ему (Калиостро. — Ю. Л.) к распространению сих возмутительных идей . Мы не знаем, имело ли все сие какое-нибудь влияние на французскую революцию, однако ж удивительно то, что он в сем письме  предсказывает разрушение Бастилии и собрание Государственных Чинов». О каких «возмутительных идеях» идет речь, автор статьи пояснил в самом ее начале, заявив себя противником просветительской философии: «Невежество древних было гораздо безвреднее, нежели многоведение новых. Человеколюбие, экономия, общественная свобода, равенство людей, общее благосостояние суть обольщающие имена, которыми украшают всякое преступление» (МЖ, V, 1, 75; IV, 11, 205). Последние слова Карамзин снабдил примечанием, равного которому по резкости мы не встречаем в «Московском журнале»: «Да, г. Патер (или как тебя зовут иначе!) тебе очень досадно, что люди стали умнее и что вы не можете ныне делать того, что прежде делали» (МЖ, IV, 11, 205).

Свое отмежевание как от масонов, так и от их гонителей Карамзин проводил в журнале осторожно, но упорно. Бросается в глаза, что в том же номере, где опубликована первая часть статьи о Калиостро, помещен список особ, подписавшихся на журнал в сентябре — октябре 1791 года, и на первом месте поставлен Н. И. Новиков. В январе 1792 года, когда тучи над головой Новикова и его друзей уже сгустились и гром готов был грянуть, в том же номере, где печатался отрывок «Жизни и дел Иосифа Бальзамо», содержащий опасные обвинения в связях масонов с парижскими событиями, без подписи было опубликовано стихотворение Карамзина «Странные люди» . Стихотворение замаскировано подзаголовком «Подражание Лихтверу» и начиналось стихами, которые осведомленный читатель должен был безошибочно связать с путешествием Карамзина и осложнением его отношений с новиковским кругом:

Клеант объездил целый свет И, видя, что нигде для смертных счастья нет, Домой к друзьям своим с котомкой возвратился. Друзья его нашли, что он переменился Во многом, но не в дружбе к ним…

Далее, после рассказов о разных диковинных племенах и народах, Клеант сообщает о «странных людях»:

От утра до ночи сидят они как сидни, Не пьют и не едят, Не дремлют и не спят, Как будто нет в них жизни. Хотя б над ими гром гремел И армии вокруг сражались; Хотя б небесный свод горел, Трещал и пасть хотел, — они б не испугались И с места б не сошли, быв глухи и без глаз. Хотя по временам они и повторяют Какие-то слова, при коих всякий раз Глаза свои кривляют; Однако же нельзя совсем расслушать их. Я часто подле них Стоял и удивлялся, Смотрел и ужасался. Поверьте мне, друзья, что образ сих людей Останется навек в душе моей. Отчаяние, ярость, Тоска и злая радость Являлись в лицах их. Они казались мне Как Эвмениды злобны, Платоновым судьям угрюмостью подобны И бледны, как злодей в доказанной вине. «Но что же ум их занимает? — Спросили все друзья. — Не благо ли людей?» «— Ах, нет! О том никто из них не помышляет». «— Так, верно, мыслию своей В других мирах они летают?» «— Никак!» «— И так О камне мудрых рассуждают? Или хотят узнать, как тело в жизни сей Сопряжено с душей? Или грустят о том, что много нагрешили?» «— Нет, все не то, и вы загадки не решили». «— Так отчего ж они не пьют и не едят, Молчат и целый день сидят, Не видят, не внимают? Что же делают они?» — «Играют!!!»  [312]

В период преследования московских масонов в обществе ползли слухи о необычном поведении их, и весь кружок Новикова называли «странными людьми». По этому поводу Лопухин писал Кутузову 7 ноября 1790 года: «Что ж принадлежит до странности, то я, право, не знаю с чего мы им странны кажемся, разве у них мальчики в глазах ? Не ходя далеко, посмотрю на себя, вспомню тебя: молодцы, право, перед теми, которые нас странными называют. Полно, для здешней публики немного надобно, чтоб разжаловать из умных в дураки и сему подобное Какая же вывеска, что не мартинист? Это я собою испытал. Прошлого году случилось мне в одной веселых приятелей беседе много пить и несколько подпить; так один из них (люди же были не без знати в публике) говорит мне с великою радостию, как бы город взял: «какой ты мартинист, ты наш!» Я согласился. Правда, говорю, вздохнув про себя, особливо на сейчас» . Карамзин в басне делит общество на две категории: одни игроки, убивающие все время за карточным столом, а другие заняты благом людей, «мыслию в других мирах летают», «о камне мудрых рассуждают» «или хотят узнать, как тело в жизни сей / Сопряжено с душей» — перечислена важнейшая проблематика масонских философских размышлений. Истинно «странными людьми» оказываются обвинители масонов, сами же они — мудрецами.

При этом, проявляя умную тактичность, Карамзин дал представленным в выгодном свете героям заботы, которые, будучи характерными для масонов, занимали одновременно и всю философию XVIП1 века в целом, и этим представил их не отщепенцами, а представителями века Просвещения. Это как бы и объясняло его с ними солидарность, и затрудняло официальную критику их интересов. Только поиски философского камня («камня мудрых») составляли специфически-масонскую проблему, будучи органически связаны с их социально-утопическими воззрениями . Вопрос о том, как связаны между собой душа и тело, духовные и физические начала человека, был острым для всей философии XVIII века. Он волновал Канта и Радищева, Карамзин о нем спрашивал Лафатера, в том же «Московском журнале» появился обмен мнениями на эту тему между Бейлем и Шефтсбери. Остро он обсуждался и в масонской среде — им занимался, в частности, А. М. Кутузов. Тем более рассуждения о благе людей не давали возможности охарактеризовать друзей Новикова как «секту» или «новый раскол» — выражения, употреблявшиеся Екатериной II с целью оправдать гонения, которые она обрушила на поборников просвещения и филантропии.

Стихотворение «Странные люди» было смелой и одновременно тактически продуманной акцией в защиту вчерашних наставников от преследований. В этом отношении «К милости» не было единичным и неожиданным выступлением, а представляло собой завершение важной для Карамзина линии действия. Но Карамзин был уже далек от масонства. Нельзя согласиться с мнением В. В. Виноградова, писавшего: «Изучение «Московского журнала» (1791–1792) Карамзина приводит к выводу, что этот журнал в основном был органом группы масонов-отщепенцев во главе с Карамзиным и примкнувших к ним деятелей русской литературы — Г. Р. Державина, И. И. Дмитриева и др. Связь Карамзина с масонской средой в это время была довольно близкой; основные сотрудники «Московского журнала», как уже было указано выше, принадлежали к масонству или тяготели к нему (M. M. Херасков, Ф. П. Ключарев, Д. И. Дмитревский и др.; ср. в VI ч. «Московского журнала» заметку И. П. Тургенева, принявшего Карамзина в члены масонского ордена: «К портрету кн. M. H. Волконского»» . Однако к этому времени А. А. Петров отошел от масонства, видимо, так же, как и Карамзин, разочаровавшись в нем. О сколь-либо серьезном участии Ф. П. Ключарева и, тем более, И. П. Тургенева (если инициалы И. Т. действительно скрывают его), опубликовавшего в журнале всего несколько строчек, говорить не приходится. Участие Хераскова также было ограниченным и ни количественно, ни качественно не может быть сопоставлено с вкладом Державина или Дмитриева, никакого отношения к масонству не имевших и никогда к нему не «примыкавших».

Главный же вопрос — это позиция самого Карамзина. Как мы постараемся показать, она была весьма далека от масонской.

Не менее интересна и сложна позиция журнала в отношении к Французской революции.

То, что в «Московском журнале» нет прямых суждений на эту тему, нельзя отнести только за счет цензурных трудностей, хотя и забывать о них не следует. Видимо, прямые политические высказывания вообще не входили в план издания. Кроме того, Карамзин слишком близко видел Французскую революцию, чтобы иметь о ней определенные суждения в период, когда события продолжали развертываться с такой быстротой. Однако очевидно, что ни о каком благочестивом ужасе или хоть относительном сближении его с официальной точкой зрения говорить не приходится.

И вновь мы сталкиваемся с системой продуманных намеков и как бы невзначай оброненных суждений. В июльском номере «Московского журнала» за 1791 год Карамзин поместил рецензию на французское издание «Путешествия младого Анахарсиса по Греции в середине четвертого века перед Рождеством Христовым». Рецензия была переведена из иенской Allgemeine Literatur-Zeitung . В ней цитируются слова автора «Анахарсиса»: «Пример нации, предпочитающей смерть рабству, достоин всего внимания и умолчать о нем невозможно». Карамзин снабдил их кратким, но тем более выразительным примечанием: «Г. Бартелеми прав» (МЖ, III, 7, 103). Для того, чтобы понять, как прозвучали эти слова летом 1791 года, следует вспомнить, что положение во Франции после смерти Мирабо резко обострилось: в Мантуе Леопольд разработал план вторжения во Францию со стороны Фландрии, Эльзаса, Швейцарии, Савойи и Испании. 21 июня король бежал вместе со всей семьей, переодевшись лакеем и с подложным паспортом. Это должно было стать сигналом начала вторжения и гражданской войны. В Варенне королевская семья была задержана и, сопровождаемая грозным молчанием народа («ни приветствий, ни оскорблений — таков был призыв»), водворена в Париж.

Наиболее удобным способом выражать свое отношение были рецензии. «Странные люди» уже показали, как Карамзин средствами весьма точного перевода текста, имеющего в оригинале совсем другой смысл, может высказать свое мнение, умело создавая актуальный для русского читателя контекст. Рецензии также часто были переводными (речь идет о рецензиях на иностранные книги и спектакли). Это не мешало им выражать мнение издателя.

В январе 1792 года, когда события во Франции принимали все более радикальный характер, и отмена королевской власти была поставлена в повестку дня, «Московский журнал» в рубрике «О иностранных книгах» опубликовал следующую краткую рецензию: «I. Les Ruines, ou Meditation sur les Revolutions des Empires, par M. Volney. A Paris, aout 1791, то есть Развалины, или размышления о революциях Империй, соч. Г. Вольнея. II. De J.-J. Rousseau etc. par M. Mercier, A Paris, juin 1791, то есть Жан-Жак Руссо и проч. соч. г. Мерсье.

Сии две книги можно назвать важнейшими произведениями французской литературы в прошедшем году» (МЖ, V, 1, 150–151).

Краткость рецензии объясняется весьма просто: ни о каком реферировании этих произведений в русской прессе не могло быть и речи. Даже полное название второй из них привести оказалось невозможно. Во французском оригинале книга называлась: «О Ж.-Ж. Руссо, рассмотренном как один из первых творцов (французское «auteur» допускает значения: творец, создатель, виновник, инициатор) революции». Обе книги принадлежали к наиболее ярким созданиям революционной публицистики не только этого года, но и всего первого этапа революции. Вольней, принадлежавший к младшему поколению французских просветителей, стал активным деятелем революции, участником Национального и Законодательного собрания. Философские воззрения Вольнея эклектически сочетали гельвецианскую апологию разумного эгоизма как основы морали и руссоистский культ доброй природы человека. Однако сила и значение книги Вольнея были не в новизне философских предпосылок, чего не было, а в пафосе, вере в наступление нового счастливого века и в безусловном признании права народа на революционное насилие. В патетической декламации Вольней восклицал: «Неужели же на земле не подымутся люди, которые отомстят за народы и накажут тиранов! Кучка грабителей разоряет народные массы, которые позволяют пожирать себя! О, народы, впавшие в ничтожество, вспомните о своих правах! Всякая власть исходит от вас, всякое могущество есть ваше могущество. Напрасно цари повелевают вам от имени бога, опираясь на оружие. Солдаты, не повинуйтесь!» В отличие от Руссо, Вольней, как и Кондорсе, полон оптимизма. Вера в то, что век Разума наступает для всего человечества, — основа всей его книги: «Да, глухой шум уже доносится до моего слуха. Клич свободы, родившийся на отдаленных берегах, проносится по древнему материку. Этот клич, этот тайный ропот против угнетения раздается в глубинах великой нации. Народ возмущается своим бедственным положением. Он спрашивает, что он есть, чем он должен быть (намек на известную брошюру Сийеса. — Ю. Л.)… Еще один день, еще один порыв мысли — и прорвется великое движение. Начнется новый век — век восторга для народа, неожиданности и ужаса для тиранов, освобождения великой нации, надежды для всей земли!»

Мерсье в своей книге подверг наследие Руссо интерпретации, которая превращала автора «Общественного договора» в прямого предшественника революции. Мерсье выделяет Руссо, ставя его выше всех писателей XVIII века и противопоставляя энциклопедистам. С сочувствием выделяет он намерение Руссо «опровергнуть книгу Гельвеция «Об уме» — книгу опасную во многих отношениях» . Вместе с тем в духе наиболее радикальной публицистики тех месяцев он пишет, что «можно было бы упрекнуть Руссо в том, что он не говорил о восстании, этом законном праве угнетенного народа, признанном самим Создателем, который дал силу человеку, как когти животному, чтобы защищать себя от врага. Восстание народа! Это удар хвоста кита, разбивающий шлюпку гарпунщиков. Восстание, оно спасло недавно Париж от резни и Францию от разрушения. Это первейшее, самое прекрасное и самое неоспоримое право оскорбленного народа» .

Особо следует подчеркнуть, что обе книги задевали русское правительство: Вольней резко осудил русско-турецкие войны и попов, которые в обеих враждующих армиях благословляют оружие убийства. Мерсье высказался еще резче: «Народы Европы! Последуйте нашему примеру, примеру нашей революции! Поставьте в порядок дня быстрый переход от деспотизма к свободе. Человек родился сокрушать тиранов, сражать любые дряхлые и высокомерные правительства, сколь бы жестоки, яростны и коварны они ни были» . «Цепи народов были разбиты на площади Победы. Это прелюдия к низвержению тронов всех деспотов. Народы будут плясать на развалинах всех бастилий, всех Шпандау  и в Сибири» .

Таковы были книги, которые Карамзин называл «важнейшими произведениями французской литературы» 1791 года. Такая характеристика, особенно при отсутствии реферата этих книг, звучала как приглашение их прочесть. Это было не очень трудно: французские книжные магазины продолжали получать литературу из Парижа . Надо иметь в виду при оценке этих, казалось бы, слабых следов сочувственного интереса к развитию событий в Париже, что отношение правительственных сфер к Франции менялось быстро. Уже в 1791 году все отзывы о парижских событиях стали строго контролироваться. Высказывать враждебность по отношению к революции стало ритуально обязательным. В декабре 1791 года русскому послу И. М. Симолину было приказано покинуть Францию.

На этом фоне следует оценивать и рецензии на парижские спектакли, публиковавшиеся на страницах «Московского журнала». Сочувственный отзыв о «Жестокостях монастыря» Ретифа де ла Бретона, подробный пересказ одной из популярнейших пьес революционной сцены «Исцеленный от дворянских предрассудков» Фабра д'Эглантина и с успехом шедшей в Париже драмы «Руссо в последние минуты своей жизни», пересказ «Монастырских жертв» (см. предыдущую главу) не оставляли сомнений в позиции рецензента.

Как же согласовать появление на страницах одного и того же издания цитат из «Кадма и Гармонии» и явно сочувственных намеков на парижские события?

Мы не поддадимся соблазну прибегать под защиту формул о некоей амбивалентности или диалогичности позиции Карамзина. Формулировки эти возникли на другом материале и мало что могут объяснить в нашем.

Стремление к совмещению противоположных точек зрения имеет у Карамзина другую основу. Свое кредо Карамзин выразил словами: «Тот есть для меня истинной философ, кто со всеми может ужиться в мире; кто любит и тех, которые с ним разно думают» (МЖ, I, 3, 345). Основой важнейших для Карамзина положительных свойств человека: терпимости, толерантности, отсутствия фанатизма — является скепсис. Истина ускользает от человека. Поэтому односторонность и фанатизм наиболее далеки от нее, а одновременное сведение противоположных воззрений порождает сомнение в своей правоте, что, в свою очередь, имеет следствием терпимость по отношению к противоположным убеждениям. А это для Карамзина — гносеологическая основа доброты. Поскольку же исторический прогресс для него есть прогресс доброты, то именно таким образом, а не убежденностью в единственной истинности своего воззрения, достигается общий прогресс человечества.

В этом отношении принципиальной является публикация-перевод двух писем: Бейля Шефтсбери и Шефтсбери Бейлю. Бейль раздираем сомнениями. Невозможность познания истины приводит его к трагическому пессимизму. При этом задаваемые им вопросы — это все те же «вечные вопросы», которые тревожат и Карамзина и с которыми мы уже многократно сталкивались в его сочинениях:

«Когда есть Бог, то от чего происходит зло в мире? Какая есть невидимая и непонятная связь между телом и душею Вот какие важные вопросы остаются у меня без ответа при конце жизни». Для Бейля, который видит смысл жизни в познании, отсутствие ответа лишает жизнь смысла: «Итак мне можно думать, что весь план жизни моей был нехорош. Может быть надлежало бы мне знать с самого начала, что истина есть вымышленная богиня, которая ни мало не чувствует приносимых ей жертв» (МЖ, III, 8, 151).

Ответ Шефтсбери пронизан оптимизмом, поскольку сомнение в той или иной системе не означает для него сомнения в поиске истины, а поиск истины имеет для него, прежде всего, моральный смысл: ищущий усовершенствует свою душу и нравственно возвышается, выполняя тем самым высшую цель человека.

«Знаем мы, какое есть намерение божественного плана, но каким образом исполнение соглашается с целию, сие часто бывает для нас таинством. Первое читаем мы в мысленном мире, который нам ближе, ибо мы находим его в своей внутренности, а второе в чувственном мире, в котором видим только наружную скорлупу. Испытатель старается соединить обе нити своего познания и переходить из одного мира в другой. Если находит он затруднения, которые кажутся ему непреодолимыми, то не лучше ли будет ему остаться при том, что он признает верным, а в рассуждении прочего не беспокоиться».

Подвергая сомнению любую из философских систем, Шефтсбери тем не менее подчеркивает нравственную пользу поиска истины: «Довольно, что существо наше становится возвышеннее и благороднее от распространения сил и познаний наших» (МЖ, III, 8, 157–164).

Такое построение текста задает композиционную схему собственным произведениям Карамзина, таким как «Мелодор к Филалету» и «Филалет к Мелодору». Вспомним и стихотворение Карамзина «Кладбище» (в «Московском журнале» под названием «Могила»), в котором перекличка голосов также дает две противоположные точки зрения.

litresp.ru


Смотрите также

KDC-Toru | Все права защищены © 2018 | Карта сайта