Это интересно

  • ОКД
  • ЗКС
  • ИПО
  • КНПВ
  • Мондиоринг
  • Большой ринг
  • Французский ринг
  • Аджилити
  • Фризби

Опрос

Какой уровень дрессировки необходим Вашей собаке?
 

Полезные ссылки

РКФ

 

Все о дрессировке собак


Стрижка собак в Коломне

Поиск по сайту

Сьюзен Сонтаг «Заново рожденная. Дневники и записные книжки. 1947-1963». Журнал сьюзен


Комментарий к одной записи в дневнике Сьюзен Зонтаг – Журнал «Сеанс»

«Для того чтобы писать, вы должны позволить себе быть человеком, которым не хотите быть (из всех людей, которые вы есть)» Сьюзен Зонтаг. Дневник. 13 августа 1961 года

Это темное высказывание, и гиблое дело заниматься его объяснением. Его смысл в его темноте. Стоит его высветить — оно тут же рассыпется, рухнет, утратит свою сущность, как утрачивают ее зловещие захолустные замки, на которые нужно смотреть только в ночи. При дневном свете они исчезают, меркнут, тухнут. Физически они продолжают существовать, однако утрачивают свою геометрию. Их углы становятся тупыми, крыши безучастными. Нельзя смотреть на замки при дневном свете. Тот, кто видел замок днем, на деле не видел его.

«Позволить себе быть человеком, которым не хотите быть»

 — чтобы понять это, нужно проникнуть в темноту этих слов. Тихо, крадучись. Так проникали в пустоту ночных замков заблудившиеся странники. Шаркая по каменным лестницам, они пугались звука собственных шагов. Дело этого высказывания запутывать, а не распутывать. Сообщение здесь лежит за пределами понимания. Чтобы увидеть, что здесь написано, нужно приучить свои глаза к темноте.

Каким человеком, ты не хочешь быть? (из всех людей, которые ты есть). Что это значит? Темные слова. Стоит прикоснуться к ним, они тут же хватают тебя своими холодными руками. «Из всех людей», которые есть я, один тот, которым я не хочу быть, и именно он является тем, кем я должен стать, чтобы быть писателем. Что это за человек? Кем я не хочу быть? Ведь нужно понять кем, чтобы им стать. Как понять кем? Я задаюсь вопросом: кем я не хочу быть? Убийцей? Преступником? Предателем? Но почему же? Я могу проникнуть в тайные комнаты своих желании, побуждении, влечении. Там я преступник, насильник, предатель. Тот, кто склонен заглядывать в себя, может увидеть в маленьких комнатах своего сердца этих затаившихся убийц, мерзавцев, кровосмесителей. Он может увидеть их лица. И нужно тогда в эти лица долго всматриваться, так долго, пока с них не слетят их восковые маски, и тогда на лице каждого питомца этих страшных комнат станут проступать твои черты. Так что же? Кем мне нужно стать, чтобы писать? Одним из этих мерзавцев, что сидят запертые в темнице моего сердца? Но я могу хотеть быть им — этим мерзавцем. Больше того, он меня может манить. Я могу хотеть быть преступником. Кто же тогда этот человек, кем я не могу хотеть быть? Может дело в том, что, задавшись этим вопросом, ты непроизвольно проникаешь в пустоту пригородных замков? Только лишь задавшись, ибо есть вопросы, одно возникновение которых выбирает тебя из естественной жизни и бросает в эти пустоты, где ты непроизвольно начинаешь прислушиваться к шуму своих шагов и где ходишь, опираясь руками о стены, чтобы не провалиться в лестничные пролеты.

Что это за человек, которым я не хочу быть? Я не знаю, не знаю. Когда я думаю о нем, он мне только мерещится, как призрак. И тогда я боюсь его, и тут до меня начинает доходить что-то совсем неясное, смутное. Я боюсь этого человека. Я понимаю, что боюсь. И я понимаю, что страх это то, к чему стоит прислушаться. Страх это то, через что мы можем понять этого человека, которым боимся стать.

Ты его боишься. То есть, боишься им стать. То есть, боишься перестать быть собой. Это единственный человек из «всех, которые ты есть», который не совсем ты, и ты должен им стать, чтобы стать писателем. То есть, будучи собой, ты не можешь быть писателем. Только ставши этим человеком, которым не хочешь быть, ты можешь стать писателем.

Этот нежеланный человек, именно он — писатель в тебе, и если ты найдешь этого человека, ты сможешь писать. То есть писать будет он. И получается так: когда пишешь ты (а так часто бывает) — это не письмо.

Кто этот человек, которым я не хочу быть? Как забытые видения, передо мной мелькают строки: «Черный человек / На кровать ко мне садится / Черный человек / Спать не дает мне всю ночь». Это ли имела в виду Сьюзен Зонтаг? Перечитываю стихотворение три раза. Что за черный человек? Как на столб, натыкаюсь на строки: «И какую-то женщину / Сорока с лишним лет / Называл скверной девочкой / И своею милою». Неужели Сьюзен Зонтаг имела в виду это? Мое сознание работает со скоростью молнии, перебирая в голове всех известных мне поэтов и писателей: «Verra la morte e avra i tuoi occhi». Чезаре Павезе записал эти слова за несколько дней перед самоубийством в туринской гостинице «Рома». Они посвящались бросившей его американской актрисе Констанс Доулинг. Дословный перевод этой строки таков: «Придет смерть, и у нее будут твои глаза». Кем они были Павезе и Есенин кроме того, что были писателями? На языке вертится гнусное, почти неприличное определение — «любовник». Они были любовниками. Почему «любовник»? Нельзя называть их влюбленными. Романтическое содержание этого слова может сбить с толку. А в столь существенных вопросах сбиться с толку равнозначно потере жизни. Есенин и Павезе были любовниками. Это слово отсылает к чему-то материальному, физическому. Еще оно отсылает к свершившемуся событию. Любовник — это событие, это факт.

Айседора Дункан и Констанс Доулинг. По свидетельству их любовников, у одной и у другой глаза были подобны смерти. Отсюда, наверное, «скверная девочка». Странное знание: глаза женщины подобны смерти. Это значит, что у них один состав. Одна формула. Они состоят из подобных ингредиентов. Смотревшие в эти глаза вступают со смертью в родство. И тогда приходит черный человек. Тут как тут, как только слышит выросшее в глазах женщины стекло. Получается так, что тот, кто хотя бы единожды не был любовником, не сможет повстречаться с черным человеком. Но что это за любовник? Это слово кажется неуместным и даже неприличным. Чтобы понять его, нужно переменить оптику. И тогда может возникнуть греза, и твоему затаенному взору может явиться любимая в своей иной неземной ипостаси как две капли воды похожая на даймона. Кого нужно найти, чтобы быть любовником, и отсюда — быть писателем! Странное знание, вытекающее из темных пророчеств старых поэтов: не будучи любовником, ты не можешь стать писателем. И что такое быть любовником? Громкое, граничащее с вульгарностью заявление: любовник и писатель одно и то же! В виде противоречия перед моими глазами всплывает сутулая фигура Роберта Вальзера. Это заявление ему бы не понравилось. Он съежился бы, затаился бы. Он не был любовником, но был писателем. И таких много. Нет! Он им был! Он был исковерканным любовником, и, соответственно, исковерканным писателем, и поэтому тем более большим, ибо исковерканные любовники и писатели больше, чем не исковерканные. И, если ты хочешь стать большим любовником и большим писателем, ты должен себя исковеркать. Но как? К горлу подступает еще одно знание: быть любовником не значит выигрывать. Быть любовником значит проигрывать! Ты всегда проигрываешь, когда ты любовник. Есть собственно единственный шанс проиграть — это быть любовником! Все остальные игры — выигрышные. В них играет плебс. Нужно проиграть в виде любовника, чтобы стать писателем! Всякий писатель это проигравший любовник.

И, когда ты проигрываешь как любовник, к тебе приходит черный человек. В книге психиатра Рональда Лэнга есть запись одного шизофреника. Она касается истины: «каждая птица — это бывший паук». Нужно проникнуть в значение этих слов. Их нельзя комментировать. Их нужно вбирать в себя, не понимая, без остатка. Смыслы путаются в голове. Каждая птица — это бывший паук. Каждый писатель — это бывший любовник. Любовник — это тот, кто играет проигрышную игру. Любовник — паук, и он будущая птица, то есть, писатель. Ничего не вяжется в голове, и все вяжется. Так всегда бывает: истины никогда не вяжутся в голове. А если вяжутся, значит, не истины. Нужно сосредоточиться. Получается, любовь для того, чтобы проиграть жизнь! Все остальные вещи приносят выигрыш. А можно ли хотеть проиграть? Нужно ответить на этот вопрос, чтобы понять как быть писателем. Нет, этого невозможно хотеть. Невозможно хотеть проиграть. Человек неспособен хотеть это. И для этого ему дана любовь, чтобы хотеть выиграть. Он хочет выиграть, но проигрывает. Вот еще одно темное знание: любовь — это то, где ты хочешь выиграть, но всегда проигрываешь. Ты должен хотеть ее, как выигрыш, и когда она затащит тебя в свои темные узы, и у тебя уже нет сил, тогда ты проигрываешь. И вот тогда, и только тогда к тебе приходит черный человек. И ты не можешь хотеть им быть! Не можешь! Чтобы позволить себе им быть, ты, словно драматический герой, должен пройти сквозь все эти перипетии. И вот, прошедши, проигравши, ты стоишь в ночи, ты — любовник, ты — паук, ты — черный человек, и теперь ты можешь писать. Ты — писатель. Впрочем, ты можешь и не писать. Ты можешь и вовсе ничего не делать, ибо то, куда ты пришел, уже само есть письмо. И подо всякое истинное письмо подложено это онемение. Его не видно, но оно лежит под письмом, как под платьем лежит невидимая подкладка. Она его основа, его суть. Там где нет онемения, нет письма. Поэтому ему нельзя научить. Невозможно научиться писать, не научившись неметь. Таков закон. Черный человек не приходит к ловкачам. Он приходит только к проигравшим любовникам и дарит им алфавит. Из всех людей, которые я есть, я должен стать тем, кем не хочу быть. Но я не могу им стать произвольно. Чтобы стать им, я должен пройти весь этот путь. Я стану тем, кем не хочу быть, я стану черным человеком. И тайное, уму не постижимое знание: чтобы стать черным человеком нужна любовь.

У Андерсена есть сказка «История одной матери». По степени проникновения в поле этих неприрученных истин ей нет равных. В этой сказке мать отправляется на поиски своего ребенка. Его забрала смерть. Пришла и забрала, стоило только матери отвернуться (так устроен мир: у нас всегда что-то забирают, когда мы отворачиваемся). Мать готова отдать все, лишь бы вернуть ребенка. И повествование построено здесь как отчет об этом постепенном и беспощадном отдавании. На своем пути мать встречает терновый куст. Спрашивает, не видел ли он смерть, забравшую ее ребенка. Терновый куст, указывает ей дорогу, но прежде требует плату. И Мать крепко прижимает куст к своей груди, так что его шипы вонзаются ей в тело, и на груди выступают капли крови. Она отдает ему кровь. Мы что-то чувствуем, мы что-то начинаем понимать. Но что же? Мать опять сбивается с пути. Видно, не все отдала. Нужно переплыть озеро. Озеро просит у нее глаза. У нее красивые глаза. Они нужны озеру, но для чего? «Мать выплакала свои глаза», — такова плата за переправу. Она идет уже без глаз. На месте глаз глазницы. Мать доходит почти до конца. Перед ней сад. В него нужно войти. Но старая садовница просит как плату ее длинные черные волосы. «Волосы?», — матери кажется, это такая малость. Она уже лишилась крови и глаз. Она отдает старухе свои черные волосы, и взамен получает ее — седые. И тут происходит непредставимое. Перед нами встает умом не постижимая картина. Ее нужно увидеть глазами, нужно заставить себя увидеть. Так построен текст Андерсена, на этом оптическом эффекте. Перед нами мать, женщина. Она бескровная и худая, терновый куст забрал ее кровь; она безглазая, ее глаза ушли на дно озера; голова ее покрыта седыми старушечьими волосами. Что это? Перед нами сама смерть. Мать стала смертью. Стала той, кто забрал ее ребенка. Она приняла облик смерти. Что это за картина, помрачающая ум? Что это? Тут нет никакой философии. Нет ничего, что можно понять. Есть лицо, фигура. Есть картина. Это не интеллектуальное знание, оно помрачает ум. И это тоже закон: все истинные картины помрачают ум.

Я не хочу быть черным человеком, потому что у меня нет органа для этого хотения. Желание — это всегда наличие органов. Я не то, что не могу хотеть, я не могу знать этого хотения. Я устроен так, что всякое хотение имеет свой орган. А тот человек, которым я не хочу быть, не имеет во мне соответствующего его хотению органа. И я должен позволить себе им быть помимо моего хотения. И даже помимо знания о нем, помимо отсутствия органа. Я не хочу этого черного человека, но именно он во мне — писатель. И, если я не позволю себе им быть, я не смогу писать. Не только писать! Этот черный человек во мне — он есть все, он любовник! И, если я не стану им, я не смогу быть любовником! Только черный человек может быть писателем и любовником. И тут лежит еще одна истина: писатель и любовник одно и тоже. И вот чтобы быть писателем и любовником, нужно стать этим черным человеком, которым не хочешь быть. Нужно уподобиться той матери из сказки. Это правило: нужно отдать глаза, кровь и волосы. Это неукоснительное правило. В жизни все устроено так, что всякое событие, всякий жест, всякое слово лишь отсылают к тому или иному закону. А те, что не отсылают, — их нет! И если ты не отдал глаза, кровь и волосы, ты никакой не любовник и не писатель. А те любовники и писатели, что с волосами, с глазами, с кровью, они не любовники и не писатели. Они просто жулики, и их любовь не любовь, и их письмо не письмо. Мы приближаемся к краю темноты, потому что у всякой темноты есть свой край. В горле комом навертывается вопрос: а кому отдать? Ведь чтобы отдать нужно иметь того, кто бы взял. Кто бы просил, требовал. Нужен терновый куст, нужно озеро, нужна седовласая садовница. И, если ты в своей жизни ни разу не повстречал терновый куст, озеро и седовласую садовницу, ты не то что не любовник и не писатель, ты вовсе тогда непонятно кто. Но чтобы повстречать нужно идти, а чтобы идти, нужно быть матерью из сказки. Все не вяжется в голове, и все опять вяжется. Нужно вглядеться в портреты Тракля, Целана, Рильке, Бодлера, Рембо, Белого, Блока, Лорки, По, Паунда, Гельдерлина, Клейста и многих других. И можно увидеть в их облике тот самый оптический эффект, что и в матери из сказки. Из их лиц на нас смотрит что-то другое. Не то, что они есть. А то что без волос, без крови и без глаз. Вглядываясь в их лица, можно увидеть иной облик, съедающий их, отрицающий их. Можно увидеть того самого человека, которым ты не хочешь быть. Того самого черного человека.

seance.ru

Комментарий к одной записи в дневнике Сьюзен Зонтаг – Журнал «Сеанс»

«Для того чтобы писать, вы должны позволить себе быть человеком, которым не хотите быть (из всех людей, которые вы есть)» Сьюзен Зонтаг. Дневник. 13 августа 1961 года

Это темное высказывание, и гиблое дело заниматься его объяснением. Его смысл в его темноте. Стоит его высветить — оно тут же рассыпется, рухнет, утратит свою сущность, как утрачивают ее зловещие захолустные замки, на которые нужно смотреть только в ночи. При дневном свете они исчезают, меркнут, тухнут. Физически они продолжают существовать, однако утрачивают свою геометрию. Их углы становятся тупыми, крыши безучастными. Нельзя смотреть на замки при дневном свете. Тот, кто видел замок днем, на деле не видел его.

«Позволить себе быть человеком, которым не хотите быть»

 — чтобы понять это, нужно проникнуть в темноту этих слов. Тихо, крадучись. Так проникали в пустоту ночных замков заблудившиеся странники. Шаркая по каменным лестницам, они пугались звука собственных шагов. Дело этого высказывания запутывать, а не распутывать. Сообщение здесь лежит за пределами понимания. Чтобы увидеть, что здесь написано, нужно приучить свои глаза к темноте.

Каким человеком, ты не хочешь быть? (из всех людей, которые ты есть). Что это значит? Темные слова. Стоит прикоснуться к ним, они тут же хватают тебя своими холодными руками. «Из всех людей», которые есть я, один тот, которым я не хочу быть, и именно он является тем, кем я должен стать, чтобы быть писателем. Что это за человек? Кем я не хочу быть? Ведь нужно понять кем, чтобы им стать. Как понять кем? Я задаюсь вопросом: кем я не хочу быть? Убийцей? Преступником? Предателем? Но почему же? Я могу проникнуть в тайные комнаты своих желании, побуждении, влечении. Там я преступник, насильник, предатель. Тот, кто склонен заглядывать в себя, может увидеть в маленьких комнатах своего сердца этих затаившихся убийц, мерзавцев, кровосмесителей. Он может увидеть их лица. И нужно тогда в эти лица долго всматриваться, так долго, пока с них не слетят их восковые маски, и тогда на лице каждого питомца этих страшных комнат станут проступать твои черты. Так что же? Кем мне нужно стать, чтобы писать? Одним из этих мерзавцев, что сидят запертые в темнице моего сердца? Но я могу хотеть быть им — этим мерзавцем. Больше того, он меня может манить. Я могу хотеть быть преступником. Кто же тогда этот человек, кем я не могу хотеть быть? Может дело в том, что, задавшись этим вопросом, ты непроизвольно проникаешь в пустоту пригородных замков? Только лишь задавшись, ибо есть вопросы, одно возникновение которых выбирает тебя из естественной жизни и бросает в эти пустоты, где ты непроизвольно начинаешь прислушиваться к шуму своих шагов и где ходишь, опираясь руками о стены, чтобы не провалиться в лестничные пролеты.

Что это за человек, которым я не хочу быть? Я не знаю, не знаю. Когда я думаю о нем, он мне только мерещится, как призрак. И тогда я боюсь его, и тут до меня начинает доходить что-то совсем неясное, смутное. Я боюсь этого человека. Я понимаю, что боюсь. И я понимаю, что страх это то, к чему стоит прислушаться. Страх это то, через что мы можем понять этого человека, которым боимся стать.

Ты его боишься. То есть, боишься им стать. То есть, боишься перестать быть собой. Это единственный человек из «всех, которые ты есть», который не совсем ты, и ты должен им стать, чтобы стать писателем. То есть, будучи собой, ты не можешь быть писателем. Только ставши этим человеком, которым не хочешь быть, ты можешь стать писателем.

Этот нежеланный человек, именно он — писатель в тебе, и если ты найдешь этого человека, ты сможешь писать. То есть писать будет он. И получается так: когда пишешь ты (а так часто бывает) — это не письмо.

Кто этот человек, которым я не хочу быть? Как забытые видения, передо мной мелькают строки: «Черный человек / На кровать ко мне садится / Черный человек / Спать не дает мне всю ночь». Это ли имела в виду Сьюзен Зонтаг? Перечитываю стихотворение три раза. Что за черный человек? Как на столб, натыкаюсь на строки: «И какую-то женщину / Сорока с лишним лет / Называл скверной девочкой / И своею милою». Неужели Сьюзен Зонтаг имела в виду это? Мое сознание работает со скоростью молнии, перебирая в голове всех известных мне поэтов и писателей: «Verra la morte e avra i tuoi occhi». Чезаре Павезе записал эти слова за несколько дней перед самоубийством в туринской гостинице «Рома». Они посвящались бросившей его американской актрисе Констанс Доулинг. Дословный перевод этой строки таков: «Придет смерть, и у нее будут твои глаза». Кем они были Павезе и Есенин кроме того, что были писателями? На языке вертится гнусное, почти неприличное определение — «любовник». Они были любовниками. Почему «любовник»? Нельзя называть их влюбленными. Романтическое содержание этого слова может сбить с толку. А в столь существенных вопросах сбиться с толку равнозначно потере жизни. Есенин и Павезе были любовниками. Это слово отсылает к чему-то материальному, физическому. Еще оно отсылает к свершившемуся событию. Любовник — это событие, это факт.

Айседора Дункан и Констанс Доулинг. По свидетельству их любовников, у одной и у другой глаза были подобны смерти. Отсюда, наверное, «скверная девочка». Странное знание: глаза женщины подобны смерти. Это значит, что у них один состав. Одна формула. Они состоят из подобных ингредиентов. Смотревшие в эти глаза вступают со смертью в родство. И тогда приходит черный человек. Тут как тут, как только слышит выросшее в глазах женщины стекло. Получается так, что тот, кто хотя бы единожды не был любовником, не сможет повстречаться с черным человеком. Но что это за любовник? Это слово кажется неуместным и даже неприличным. Чтобы понять его, нужно переменить оптику. И тогда может возникнуть греза, и твоему затаенному взору может явиться любимая в своей иной неземной ипостаси как две капли воды похожая на даймона. Кого нужно найти, чтобы быть любовником, и отсюда — быть писателем! Странное знание, вытекающее из темных пророчеств старых поэтов: не будучи любовником, ты не можешь стать писателем. И что такое быть любовником? Громкое, граничащее с вульгарностью заявление: любовник и писатель одно и то же! В виде противоречия перед моими глазами всплывает сутулая фигура Роберта Вальзера. Это заявление ему бы не понравилось. Он съежился бы, затаился бы. Он не был любовником, но был писателем. И таких много. Нет! Он им был! Он был исковерканным любовником, и, соответственно, исковерканным писателем, и поэтому тем более большим, ибо исковерканные любовники и писатели больше, чем не исковерканные. И, если ты хочешь стать большим любовником и большим писателем, ты должен себя исковеркать. Но как? К горлу подступает еще одно знание: быть любовником не значит выигрывать. Быть любовником значит проигрывать! Ты всегда проигрываешь, когда ты любовник. Есть собственно единственный шанс проиграть — это быть любовником! Все остальные игры — выигрышные. В них играет плебс. Нужно проиграть в виде любовника, чтобы стать писателем! Всякий писатель это проигравший любовник.

И, когда ты проигрываешь как любовник, к тебе приходит черный человек. В книге психиатра Рональда Лэнга есть запись одного шизофреника. Она касается истины: «каждая птица — это бывший паук». Нужно проникнуть в значение этих слов. Их нельзя комментировать. Их нужно вбирать в себя, не понимая, без остатка. Смыслы путаются в голове. Каждая птица — это бывший паук. Каждый писатель — это бывший любовник. Любовник — это тот, кто играет проигрышную игру. Любовник — паук, и он будущая птица, то есть, писатель. Ничего не вяжется в голове, и все вяжется. Так всегда бывает: истины никогда не вяжутся в голове. А если вяжутся, значит, не истины. Нужно сосредоточиться. Получается, любовь для того, чтобы проиграть жизнь! Все остальные вещи приносят выигрыш. А можно ли хотеть проиграть? Нужно ответить на этот вопрос, чтобы понять как быть писателем. Нет, этого невозможно хотеть. Невозможно хотеть проиграть. Человек неспособен хотеть это. И для этого ему дана любовь, чтобы хотеть выиграть. Он хочет выиграть, но проигрывает. Вот еще одно темное знание: любовь — это то, где ты хочешь выиграть, но всегда проигрываешь. Ты должен хотеть ее, как выигрыш, и когда она затащит тебя в свои темные узы, и у тебя уже нет сил, тогда ты проигрываешь. И вот тогда, и только тогда к тебе приходит черный человек. И ты не можешь хотеть им быть! Не можешь! Чтобы позволить себе им быть, ты, словно драматический герой, должен пройти сквозь все эти перипетии. И вот, прошедши, проигравши, ты стоишь в ночи, ты — любовник, ты — паук, ты — черный человек, и теперь ты можешь писать. Ты — писатель. Впрочем, ты можешь и не писать. Ты можешь и вовсе ничего не делать, ибо то, куда ты пришел, уже само есть письмо. И подо всякое истинное письмо подложено это онемение. Его не видно, но оно лежит под письмом, как под платьем лежит невидимая подкладка. Она его основа, его суть. Там где нет онемения, нет письма. Поэтому ему нельзя научить. Невозможно научиться писать, не научившись неметь. Таков закон. Черный человек не приходит к ловкачам. Он приходит только к проигравшим любовникам и дарит им алфавит. Из всех людей, которые я есть, я должен стать тем, кем не хочу быть. Но я не могу им стать произвольно. Чтобы стать им, я должен пройти весь этот путь. Я стану тем, кем не хочу быть, я стану черным человеком. И тайное, уму не постижимое знание: чтобы стать черным человеком нужна любовь.

У Андерсена есть сказка «История одной матери». По степени проникновения в поле этих неприрученных истин ей нет равных. В этой сказке мать отправляется на поиски своего ребенка. Его забрала смерть. Пришла и забрала, стоило только матери отвернуться (так устроен мир: у нас всегда что-то забирают, когда мы отворачиваемся). Мать готова отдать все, лишь бы вернуть ребенка. И повествование построено здесь как отчет об этом постепенном и беспощадном отдавании. На своем пути мать встречает терновый куст. Спрашивает, не видел ли он смерть, забравшую ее ребенка. Терновый куст, указывает ей дорогу, но прежде требует плату. И Мать крепко прижимает куст к своей груди, так что его шипы вонзаются ей в тело, и на груди выступают капли крови. Она отдает ему кровь. Мы что-то чувствуем, мы что-то начинаем понимать. Но что же? Мать опять сбивается с пути. Видно, не все отдала. Нужно переплыть озеро. Озеро просит у нее глаза. У нее красивые глаза. Они нужны озеру, но для чего? «Мать выплакала свои глаза», — такова плата за переправу. Она идет уже без глаз. На месте глаз глазницы. Мать доходит почти до конца. Перед ней сад. В него нужно войти. Но старая садовница просит как плату ее длинные черные волосы. «Волосы?», — матери кажется, это такая малость. Она уже лишилась крови и глаз. Она отдает старухе свои черные волосы, и взамен получает ее — седые. И тут происходит непредставимое. Перед нами встает умом не постижимая картина. Ее нужно увидеть глазами, нужно заставить себя увидеть. Так построен текст Андерсена, на этом оптическом эффекте. Перед нами мать, женщина. Она бескровная и худая, терновый куст забрал ее кровь; она безглазая, ее глаза ушли на дно озера; голова ее покрыта седыми старушечьими волосами. Что это? Перед нами сама смерть. Мать стала смертью. Стала той, кто забрал ее ребенка. Она приняла облик смерти. Что это за картина, помрачающая ум? Что это? Тут нет никакой философии. Нет ничего, что можно понять. Есть лицо, фигура. Есть картина. Это не интеллектуальное знание, оно помрачает ум. И это тоже закон: все истинные картины помрачают ум.

Я не хочу быть черным человеком, потому что у меня нет органа для этого хотения. Желание — это всегда наличие органов. Я не то, что не могу хотеть, я не могу знать этого хотения. Я устроен так, что всякое хотение имеет свой орган. А тот человек, которым я не хочу быть, не имеет во мне соответствующего его хотению органа. И я должен позволить себе им быть помимо моего хотения. И даже помимо знания о нем, помимо отсутствия органа. Я не хочу этого черного человека, но именно он во мне — писатель. И, если я не позволю себе им быть, я не смогу писать. Не только писать! Этот черный человек во мне — он есть все, он любовник! И, если я не стану им, я не смогу быть любовником! Только черный человек может быть писателем и любовником. И тут лежит еще одна истина: писатель и любовник одно и тоже. И вот чтобы быть писателем и любовником, нужно стать этим черным человеком, которым не хочешь быть. Нужно уподобиться той матери из сказки. Это правило: нужно отдать глаза, кровь и волосы. Это неукоснительное правило. В жизни все устроено так, что всякое событие, всякий жест, всякое слово лишь отсылают к тому или иному закону. А те, что не отсылают, — их нет! И если ты не отдал глаза, кровь и волосы, ты никакой не любовник и не писатель. А те любовники и писатели, что с волосами, с глазами, с кровью, они не любовники и не писатели. Они просто жулики, и их любовь не любовь, и их письмо не письмо. Мы приближаемся к краю темноты, потому что у всякой темноты есть свой край. В горле комом навертывается вопрос: а кому отдать? Ведь чтобы отдать нужно иметь того, кто бы взял. Кто бы просил, требовал. Нужен терновый куст, нужно озеро, нужна седовласая садовница. И, если ты в своей жизни ни разу не повстречал терновый куст, озеро и седовласую садовницу, ты не то что не любовник и не писатель, ты вовсе тогда непонятно кто. Но чтобы повстречать нужно идти, а чтобы идти, нужно быть матерью из сказки. Все не вяжется в голове, и все опять вяжется. Нужно вглядеться в портреты Тракля, Целана, Рильке, Бодлера, Рембо, Белого, Блока, Лорки, По, Паунда, Гельдерлина, Клейста и многих других. И можно увидеть в их облике тот самый оптический эффект, что и в матери из сказки. Из их лиц на нас смотрит что-то другое. Не то, что они есть. А то что без волос, без крови и без глаз. Вглядываясь в их лица, можно увидеть иной облик, съедающий их, отрицающий их. Можно увидеть того самого человека, которым ты не хочешь быть. Того самого черного человека.

6.seance.z8.ru

Джонатан Котт - Сьюзен Сонтаг. Полный текст интервью для журнала Rolling Stone

Джонатан Котт

Сьюзен Сонтаг. Полный текст интервью для журнала Rolling Stone

Он становится возмутителем интеллектуального спокойствия лишь ценой превращения в интеллектуального странника, блуждающего по интеллектуальной ничейной земле в поисках места, где можно отдохнуть, – места, лежащего дальше по дороге, за горизонтом. Они неуступчивы и неудовлетворенны, эти неуживчивые чужаки.

Торстейн Веблен[1]

Когда умирает человек, мы теряем библиотеку.

Старинная пословица племени кикуйю

Jonathan Cott

Susan Sontag: The Complete Rolling Stone

Interview

© Jonathan Cott, 2013

© Перевод В. Болотникова по редакцией А. Шафран, 2015

© ООО «Ад Маргинем Пресс», 2015

© Фонд развития и поддержки искусства «Айрис» / IRIS Foundation, 2015

«Единственная возможная метафора, которую можно было бы использовать для постижения жизни ума, – писала Ханна Арендт, – чувство жизни. Без биения жизни человеческое тело – это труп; без мышления человеческий ум мертв».[2] Сьюзен Сонтаг разделяла это мнение. Во втором томе своих дневников и записных книжек («Сознание, прикованное к плоти») она признается: «Быть умной, в моих глазах, не означает делать что-то “лучше”. Для меня это единственный способ существования».[3] «Я знаю, что мне страшна пассивность (и зависимость). Использование собственного разума делает меня деятельной (автономной). Это благо».[4]

Эссеистка, писательница, драматург, кинорежиссер и общественная деятельница, Сьюзен Сонтаг (1933–2004) являла пример того, что осмысленная жизнь и осмысление жизни придают человеческому существованию дополнительный импульс. С момента публикации в 1966 году «Против интерпретации» – первого сборника эссе, в которых она легко и без напускной снисходительности затрагивала самые разные темы, от группы Supremes до Симоны Вейль (а из фильмов – от «Невероятно уменьшающегося человека» до «Мюриэль, или Времени возвращения»), – Сонтаг ни на йоту не изменила своих привязанностей как в поп-, так и в «высокой» культуре. Так, в предисловии к тридцатому переизданию этой книги она писала: «Если бы мне необходимо было сделать выбор между The Doors и Достоевским, я бы, конечно, выбрала Достоевского. Но надо ли выбирать?»

Поборница «эротики искусства», она разделяла с французским философом Роланом Бартом не только его отношение к тому, что он называл «удовольствием от текста», но и его (формулировка Сонтаг) «представление о жизни ума как о жизни желания, полного игры и удовольствия». В этом смысле она шла по стопам Уильяма Вордсворта, который в своем «Предисловии к “Лирическим балладам”» определил предназначение поэта как «необходимость доставить непосредственное удовольствие читателю» – обязательство, бывшее, по его словам, «признанием красоты Вселенной» и «данью уважения исконному и истинному достоинству человека»; Вордсворт уверял, что воплотить этот принцип в жизнь – «задача легкая и простая для того, кто с любовью смотрит на мир».[5]

«Что позволяет мне ощущать себя сильной? – спрашивает Сонтаг в одной из дневниковых записей и отвечает: – Влюбленность и труд»,[6] подтверждая свою верность «жаркой экзальтации разума».[7] Совершенно ясно, что для Сонтаг любить, испытывать желание и мыслить – это, по сути, смежные виды деятельности. Поэтесса и специалист по античной словесности Энн Карсон – писательница, которой Сонтаг восторгалась, – в своей замечательной книге «Эрос сладостно-горький» предположила, что «существует, по-видимому, некое сходство между тем, как Эрос влияет на разум любящего и как знание влияет на ум мыслящего». Затем Карсон добавляет: «Когда ум стремится что-то познать, возникает пространство желания», и эту мысль Сонтаг подхватывает в своем эссе о Ролане Барте, когда она замечает: «Писательский труд – это объятие, причем либо тебя обнимают, либо ты обнимаешь; а любая мысль – стремление выйти за пределы».

В 1987 году на посвященном трудам Генри Джеймса симпозиуме, проходившем под эгидой американского отделения ПЕН-центра, Сонтаг продолжила мысль Энн Карсон о неразрывной связи между желанием и знанием. Отвергая критику, не раз звучавшую в адрес якобы сухой и абстрактной лексики Джеймса, Сонтаг возразила: «Его лексика на самом деле свидетельствует о необычайной щедрости, изобильности, желании, ликовании, экстазе. В мире Джеймса всегда всего “больше”: там больше текста, больше осознанности, больше пространства, которое к тому же более сложно организовано, больше пищи для жадного ума. Джеймс вводит в роман принцип желания, который мне представляется совершенно новым. Это – эпистемологическое желание, желание познавать, оно сродни плотскому желанию и нередко имитирует или дублирует его». В своих дневниках Сонтаг охарактеризовала «жизнь ума» такими словами, как «любознательность, аппетит, жажда, томление, стремление, ненасытность, восторг, склонность»,[8] и, вероятно, она могла согласиться с тем, что Энн Карсон говорила от имени их обеих, когда признавалась: «Влюбиться или что-либо познать – то и другое позволяет мне по-настоящему ощутить полноту жизни».

Все амбициозные начинания Сонтаг были попытками противостоять стереотипным представлениям, опровергнуть их – будь то например, представления о женском/мужском, молодости/старости, из-за которых многие вынуждены жить жизнью, где нет места риску. Она постоянно перепроверяла и додумывала свою идею о том, что считающиеся полярными сущности – такие, как мышление и чувства, форма и содержание, этика и эстетика, сознание и чувственность, – на самом деле лишь дополняют друг друга и подобны ворсинкам на бархате: если провести по ним в разных направлениях, они дадут два вида текстур, два типа ощущений, два оттенка и два способа восприятия.

В эссе «О стиле», опубликованном в 1965 году, Сонтаг, например, писала: «Называя “Триумф воли” и “Олимпию” Лени Рифеншталь шедеврами, мы не лакируем нацистскую пропаганду эстетической снисходительностью. Нацистская пропаганда от этого никуда не исчезает. Но в этих работах есть и нечто иное… сложные движения сознания, изящества и чувственности».[9] А через десять лет она «провела по ворсу в другом направлении», сказав про «Триумф воли» в своем эссе «Магический фашизм», что это был «фильм, самый замысел которого опровергает независимость его создателя от пропагандистских целей».[10] И если сначала Сьюзен обращала внимание прежде всего на как она сама объясняла, «формальные подтексты содержания», то впоследствии взялась исследовать «содержание, встроенное в некоторые идеи формы».

Назвав себя одновременно «опьяненной любовью эстеткой» и «одержимой моралисткой», Сонтаг, по-видимому, вполне была бы согласна с мнением Вордсворта, говорившего о том, что «наше сочувствие всегда порождено удовольствием» и «всякий раз, когда мы сочувствуем боли, можно обнаружить, что сочувствие наше порождено и проявляет себя в едва заметном соединении с удовольствием».[11] Поэтому неудивительно, что, хотя сама Сонтаг полностью разделяла удовольствия, присущие, как она это называла, «плюралистской, полиморфной культуре», она никогда не переставала «смотреть на чужие страдания» (именно так, «Смотрим на чужие страдания», называется ее последняя книга, написанная незадолго до смерти) и не оставляла попыток облегчить людские страдания.

В 1968 году в составе делегации американских активистов, выступавших против войны во Вьетнаме, Сьюзен Сонтаг по приглашению правительства Северного Вьетнама приехала в Ханой, и этот опыт, писала она в своем дневнике, «побуди[л]… переосмыслить свою идентичность, формы… сознания, психические формы культуры, значение “искренности”, языка, нравственного решения, психологической выразительности и т. д.».[12] А через два десятка лет, в начале девяностых, Сьюзен, девять раз побывав в Сараево, который подвергался тогда постоянным обстрелам, стала свидетельницей страданий 380 тысяч жителей осажденного города. В свой второй приезд, в июле 1993 года, Сонтаг познакомилась с местным театральным продюсером, который пригласил ее поставить «В ожидании Годо» Сэмюэла Беккета, притом с лучшими сараевскими актерами; и вот под выстрелы снайперов и разрывы мин проходили репетиции, а затем и представления, которые смотрели правительственные чиновники, хирурги главной городской больницы, фронтовики – и многие горожане, на чью долю выпали большие страдания. «Кто вечно удивляется человеческой испорченности, – писала Сонтаг в книге “Смотрим на чужие страдания”, – кто продолжает испытывать разочарование (и даже не хочет верить своим глазам), столкнувшись с примерами того, какие отвратительные жестокости способны творить люди над другими людьми, – тот в моральном и психологическом отношении еще не стал взрослым».[13] «Истинная культура невозможна без альтруизма», – писала она в другом тексте.

www.libfox.ru

Дневник Сьюзен

Руфь Штубеницкая (http://people.freenet.de/Stubenitzky/indexru.htm)

 Суббота, 3. 1.

Ура! Джеймс Бенсон пригласил меня в кино! Если он полюбит меня, все девушки на работе будут завидовать мне и уважать меня. Все здесь без ума от него.

Теперь главное - хорошо подготовиться к встрече. Если бы я знала, какое платье ему больше понравится! Я вне себя от волнения и радости.

А Питер, дурак такой, пригласил меня на встречу „друзей Нарнии“! Чушь какая! Вот какой у меня „старший“ брат! Разве он не взрослый? Разве мы не согласились давно, что больше не будем играть в Нарнию, а научимся жить в своем мире? Он так и не научился. А профессор Керк и тетя Полли все поддерживают их! Или они сами сумасшедшие, или сволочи. Ну пусть поболтают там о своих воображаемых приключениях, а меня ждет настоящее приключение!

Среда, 7. 1.

Я понравилась Джеймсу! Он даже хотел поцеловать меня. А я отказалась, дура. Струсила, как ребенок. А вчера он предложил проводить меня домой, и мне пришлось опять отказаться, ведь у нас дома такая суматоха! Этот ужин окончательно свел их с ума. Они все говорят, что им там появился нарниец и надо ему помочь. Питер и Эдмунд будто собираются в Лондон за волшебными кольцами. Они сами уже забыли половину игры! Ведь кольца мы считали злым колдовством. А теперь хотят пользоваться ими. Нет, я Джеймса приглашу, когда они уедут.

Воскресенье, 11. 1.

Все уехали! Дом свободен! Даже мамы и папы нет. А Джеймс не хочет прийти. Он обиделся, потому что я не дала ему поцеловать меня. Если он теперь бросит меня, все будут смеяться надо мной.

А я вчера купила такое красивое платье и шарфик, а он не видит.

Суббота, 17. 1.

Стыдно читать записи после того, что произошло. Я еще и радовалась, что все уехали и оставили меня одну. А они больше не вернутся. Вся моя семья погибла. Даже Питер и Эдмунд, которые не сидели в поезде, а стояли на платформе. Профессор и тетя Полли тоже погибли, и Юстэс и его школьная подружка Джил. А самое ужасное - мне пришлось смотреть на них. Чтобы „установить личности“. Они были уже вымыты, но все равно страшно смотреть. Странно, почему я свалилась в обморок именно у Люси, а она была намного менее изувечена, чем все другие. Я имею в виду лицо. Оно было совсем целое, как будто она вот-вот откроет глаза и заговорит. Мне захотелось потрясти ее и разбудить. А только тут по-настоящему до меня дошло, что они мертвы. Что если я трону Люси, она окажется холодной. Тем более, что судя по форме того, что покрыто простынью, от остальной части тела мало что осталось целым. Как-то до того я просто глубоко внутри не верила, что это они там лежат под белыми простынями, хоть и говорила, что узнаю их.

Потом позаботилась обо мне какая-то женщина, одетая как медсестра. У нее, должно быть, большой опыт. Она меня действительно немножко успокоила, напоила чаем. Потом она сказала:

- Я знаю, что это слабое утешение, но никто из них не мучился. Они все умерли сразу. Наверное, даже не было больно.

Но это было для меня не только не утешением, это ужасало меня еще больше. Они были такие храбрые, не только в играх, но и в настоящей жизни, особенно Питер и Люси. А теперь они разве даже не смогли бороться за свою жизнь? Толчок, и все - даже не больно? Нет, это несправедливо. Если кто, я должна была так умереть. А именно я осталась, и мне надо бороться.

„Будьте взрослой, мисс“ - сказал полицейский, который вел меня к их телам. Та женщина тоже такое говорила. А я, дура, думала, что хорошо быть взрослой! На самом деле, я всего лишь играла во взрослую. А к настоящей взрослой жизни я не готова, и игры меня к этому совсем не подготовили. Кроме игры в Нарнию, как ни странно.

От вещей осталось только то, что было в карманах у Эдмунда и Питера, и кое-какие твердые предметы из маминой сумочки: ключи, ножнички для ногтей, серьги, деньги. Теперь это все у меня. Что же делать с этими вещами, особенно с барахлом Питера и Эдмунда? У Эдмунда даже конфеты были. Просто выбросить - не могу. Съесть - фу! Даже тронуть страшно. Сохранить - тоже глупо. Тем не менее я сунула все в ящик и заперла на ключ.

Воскресенье, 18. 1.

Я вспомнила, когда я уже чувствовала такое же отчаяние и полную безнадежность, как теперь. Это было в Нарнии, когда Колдунья убила Аслана. Ведь я сразу осознала, что все это мне что-то напоминает. Что уже раз в жизни я так плакала, пока не кончились слезы. Особенно лицо Люси мне было странно знакомо. Невредимое, серое, молодое, и такое выражение на нем, испуг и радость одновременно. Теперь я знаю, когда она была такой. Когда мы обернулись после той страшной ночи и увидели живого Аслана.

А эта, теперешняя ночь не кончится. Здесь нет Аслана, и никого из них я живым не увижу.

Первые ночи я вообще проплакала. Теперь я сплю ночью, но часто просыпаюсь от кошмарных снов. Я даже не знаю, что хуже, когда они снятся мне мертвыми и я просыпаюсь крича и в холодном поту, или когда они снятся живыми и я просыпаюсь и вспоминаю, что их нет. Прошлой ночью я видела особенно подлый сон. Мне приснилось, будто весь этот кошмар оказался сном, о котором я рассказывала им, и они смеялись. Лучше бы я не проснулась! Нет, я не перестала бояться смерти. Но все лучше, чем такая жизнь.

Воскресенье, 18. 1. - вечером

Я решила выкинуть конфеты Эдмунда, пока они не испортились. Открыла ящик, вынула их - и не решилась. Вдруг раздался звонок в дверь. Это был Джеймс. Он уже знал обо всем и очевидно рассчитывал на то, что я теперь очень нуждаюсь в любви. Но при этом он разговаривал слишком много и слишком бодро. Вдруг он увидел конфеты на столе и небрежно сунул одну в рот. Я вскрикнула „нет!“ и на секунду потеряла сознание.

Когда я очнулась, Джеймс прижимал меня к себе и расстегивал мою блузку. Мне это было очень противно. Я сопротивлялась, но сил было мало. Наконец я просто выбежала на улицу, на ходу застегивая блузку и поправляя юбку. Он был очень сердит и ушел.

Понедельник, 19. 1.

Аслан! Прости меня. Я все это время предавала Нарнию. И что хуже - я предавала Тебя. Я хотела быть, как другие, и поэтому убеждала себя, что это была только игра. Кроме того, мне не понравилось то, что я в Нарнию не вернусь. Ты велел нам искать Тебя в нашем мире. Питер искал, а я - нет. Я хуже Эдмунда, ради которого Ты... Есть ли прощение и для меня? Если нет, то пожалуйста, я хочу умереть сразу. Даже это будет милость, которую я не заслужила. Я заслужила именно то, что получила - остаться без Питера, Эдмунда и Люси, без родителей, без Тебя, с глупыми платьями и шарфиками, с Джеймсами. На всю жизнь, до старости, до смерти или сумасшествия или самоубийства. Но это разве не Ты дал мне силу убежать от Джеймса?

Вторник, 20. 1.

Что со мной? Схожу ли я с ума? Может ли это быть правдой, то есть Нарния и Аслан существуют на самом деле? Если бы ребята на работе узнали об этом, они меня отправили бы в психушку. Не надо ли забыть обо всем этом и может быть, помириться с Джеймсом?

НЕТ! Он вел себя, как свинья. Вернее, как осел: как Рабадаш! А Нарния не может быть выдумкой, ибо мы никогда не смогли бы выдумать такое. Я хочу служить Аслану в нашем мире. Только - смогу ли я? Я всегда была трусихой. Аслан, помоги, помоги, помоги!

Среда, 21. 1.

Сегодня я снова открыла ящик и посмотрела на вещи Эдмунда и Питера. Там была какая-то свернутая бумажка. Я открыла один конец и стала сыпать содержимое себе на ладонь. Выпало два желтых кольца. (Спасибо, что не желтое и зеленое, а то меня разорвало бы!) Я очутила странную легкость и сжала руки, а в левой - два кольца, в правой - свернутые в бумагу остальные. Потом я вынырнула из пруда в очень тихом, очень зеленом, светлом лесу. В первый миг я подумала, что я где-то в Нарнии, но меня удивили полная тишина и множество маленьких прудов. Потом я поняла, что, должно быть, я в Лесу-между-мирами, о котором рассказала тетя Полли. Было так спокойно, что тяжесть на моей душе уменьшилась в десять раз. Но и оставшаяся доля была еще слишком тяжелая для меня. Я легла на траву и опять расплакалась.

Через несколько минут я заговорила с Асланом. Я чувствовала, что Он здесь.

- Аслан, пожалуйста, прости меня. Могу ли я снова служить Тебе? И... я очень хотела бы еще разок взглянуть на Нарнию. Чтобы убедиться на всю жизнь, что она настоящая. Ведь я все еще иногда сомневаюсь, и теперь я единственный человек на свете, кто знает о Нарнии.

- Нарнии больше нет. - раздался мягкий могущественный голос Аслана.

Эта новость была еще одним тяжелым ударом для меня. Но в то же время я испытывала огромное облегчение, что Аслан есть, что Он говорит со мной и что я способна услышать Его.

Видеть Его я, конечно, не могла. Может быть, никогда больше не смогу. Но как-то чувствовала, в какую сторону Он показывает. Там я увидела сухую ямку и догадалась, что это недавно был пруд, ведущий в Нарнию.

- Как это? - спросила я, - Разве она должна была погибнуть с последним человеком, любившим ее, как будто она и впрямь всего лишь детская игра?

- И твой мир придет к концу, если не останется людей, любящих его. Он разве игрушечный?

- Не игрушечный, к сожалению. Ой Аслан, я не хочу возвращаться туда!

Вдруг я вспомнила о кольцах, которые все еще сжимала в руках. И о том, что Питер достал их из Лондона против веления Аслана. Тут мне в голову пришла ужасная мысль (я уже отвыкла от неужасных мыслей):

- Это Ты их убил? За кольца?

- Не за кольца. Я забрал друзей Нарнии потому, что они были нужны в моей стране, когда Нарния приходила к концу.

Тут я сделала кое-что очень страшное. Наверное, если бы я видела Его, не смела бы. Я вскочила и стала ругать Аслана.

- А мне они разве не нужны? Это я так думала, но Ты-то знал правду все время. Ты оставил меня совершенно одну! Сначала не дал вернуться в Нарнию, потом... А маму и папу зачем?

Я швырнула кольца из обеих рук в сторону, откуда слышала голос. Кольца исчезли со вспышкой, а бумага сгорела в воздухе. Я испугалась. Продолжала я менее уверенно, но продолжала:

- И вообще, Ты ведь и раньше не убивал нас в Англии, когда нужны были в Нарнии! В Англии никто даже не замечал. А теперь... Ты даже не представляешь, как это ужасно! У Питера голову... Зачем тебе это надо было?

Вдруг возле меня упала на траву большая сверкающая слеза.

Я снова разрыдалась и вдруг заметила, что прижимаюсь к кому-то. Он держал меня в объятиях. Я ничуть не сожалела, что сказала Ему все. Зачем пытаться скрывать, если Он все равно знает - и понимает.

Потом Он снова заговорил.

- Если бы ты увидела их лица, когда я сказал им, что не надо больше возвращаться в Англию! А что касается тебя - разве ты хотела бы остаться такой, какая была перед этим?

- Предателем? Нет! Ни за что! Даже не за... за то, чтобы они вернулись... Но все равно страшно и жутко.

- Да, нелегко тебе, дочка. - согласился Он. Снова упала слеза, прямо мне на предплечье. Она была такая горячая, что чуть не сожгла мне кожу.

- А потом, Аслан, я же теперь действительно одна, и никто кроме меня не знает о Нарнии.

- Но Я с тобой, и есть люди, которые знают Меня.

Вдруг я заметила, что последние слова Он мне говорил уже не в лесу, а в моей комнате.

Теперь я очень устала. Мне все еще больно смотреть на вещи в ящике, но больше не страшно.

Четверг, 22. 1.

Еще что-то о вчерашней встрече с Асланом: Когда Он сказал: „Если бы ты увидела их лица...“, я вдруг смогла очень ясно представить себе их лица, как будто действительно видела. И до сих пор помню, как будто видела. Лица их были такие радостные, как вообще не бывает в этом мире. Вся старость исчезла с лиц профессора и тети Полли - то есть, нет. Все хорошее, что приносит возраст, было видно: достоинство, невозмутимость, мудрость. Исчезли седина, морщины, усталость - исчезло то, что напоминает о том, что человек умрет. Оно, собственно, исчезло и с молодых лиц Питера, Эдмунда, Люси, Юстэса и Джил. Я раньше не знала, что оно есть на молодых лицах. Я не могу больше серьезно желать, чтобы они вернулись. Если бы они показались в этом виде в Англии, весь мир выглядел бы тусклым и дряхлым перед ними. А желать теперь, чтобы они были такими как раньше, просто невозможно.

Мне кажется, это не просто мое воображение. Это Аслан мне их показал. Ведь зачем Аслану говорить „если бы...“?

Пятница, 30. 1.

Люди на работе не понимают, почему я вдруг стала такой спокойной. Может быть, они действительно думают, что со мной не все в порядке. Они после этой катастрофы вообще немножко боятся говорить со мной. Кое у кого тоже погибли знакомые, но не близкие и родные, тем более все сразу.

Никто не смеялся над тем, что я рассталась с Джеймсом. По крайней мере, не при мне. А сам он думает, что у меня есть другой. Ну, он почти прав.

Очень меня утомляют все эти хлопоты с наследством. Я все время обязана заниматься такими скучными, совершенно неважными делами, которые напоминают мне, что я сирота.

Или другое. Мне что-то нужно, и я нечаянно думаю: „Надо спросить у папы.“ Или у мамы, или у Питера. Я даже не знала, что я такой эгоист. Иногда я даже сержусь: Им там в стране Аслана хорошо, а я должна обойтись здесь без них.

Понедельник, 16. 2.

Здесь действительно есть люди, которые знают Аслана. Зовут они Его по-другому, это ясно, ведь Асланом Его звали только в Нарнии. А Нарнии больше нет. С этой мыслью труднее всего мириться. Странно помнить, что полтора месяца назад я еще сама хотела, чтобы Нарнии не было!

Но я встретила таких, кто знает Его намного лучше меня и у кого я могу учиться. Я очень плохо учусь, часто трушу перед коллегами и делаю не то, что надо. Но Он не оставляет меня.

Мне все еще иногда снятся изувеченные тела, и я просыпаюсь с криком. Но тогда я вспоминаю беседу в Лесу, слезы Аслана и то, как они были рады остаться у Него. Мне все еще часто очень не хватает их, особенно мамы и Люси. Но мне не нравится, когда люди жалеют меня. Я всегда думаю, что они что-то недопонимают.

Я думаю, надо в следующие выходные поехать к тете Альберте и дяде Гарольду. Вернее, мне кажется, что Аслан этого хочет. Сама я не очень хочу. Боюсь.

Понедельник, 23. 2.

Как они оба похожи на Юстэса! Это было очень странно. Как будто он там, но это не он.

Было ли правильно поехать? Я далеко не так хорошо понимала их, как надеялась. Во время обеда мы почти не разговаривали, и если говорили, то о пустяках. Я уже думала, зачем я беспокою их. Мое присутствие только заставляет их думать о Юстэсе, и это тяжелые мысли.

После обеда дядя Гарольд куда-то ушел. Мы с тетей Альбертой остались одни. Тогда она стала сама на себя не похожа. Она долго повторяла, что нет такого несчастного человека, как она. Я робко упомянула, что мое положение вроде бы еще хуже. Но она сказала, что никто не страдает больше, чем мать, лишенная ребенка. Потом она рассказала, что они - особенно она - очень долго питали ложные надежды. Дело в том, что ни Юстэс, ни Джил не были найдены в поезде. Остатки портфеля Джил нашли, но от Юстэса и его вещей никаких следов не было. Им показали несколько мертвых мальчиков, но Юстэса не было среди них. Поэтому она надеялась несколько дней, что его найдут живым, а потом еще подумала, что, может быть, он сошел с поезда до аварии, чтобы убежать от школы.

- Он не делал бы этого. - возразила я, - и кроме того, он ни за что не хотел разминуться с Питером и Эдмундом.

- В принципе я знаю. И он бы связался с нами, конечно. Если его не похитили или что-нибудь такое. Но просто не верится, что Юстеса больше нет. А потом - тут ее и так бледное лицо еще побледнело - он мне так часто снится...

Так мы обнаружили, что у нас все-таки есть много общего. Мы обе сначала не верили, что это правда. Нас обеих мучат очень похожие сны. Мы обе ненавидим заниматься тем, что нужно ведомствам. Я думала, что у них этой проблемы мало, но оказывается, тоже предостаточно. Мы обе не знаем, что делать с вещами, принадлежавшими погибшим. Я рассказала, что долго думала, что делать с конфетами из кармана Эдмунда, а наконец зарыла их на его могиле и посадила наверх цветы. И что до этого, когда конфеты лежали у меня, случайно пришедший гость, не знавший, чьи они, съел одну, и мне стало так плохо, как будто он нарочно питается кровью Эдмунда. Тетя Альберта сказала, что она хотела бы в честь Юстэса повесить в зале картину, которую он особенно любил, но картина очень примитивная и не подходит, и, кстати, она всегда хотела убедить сына в этом.

Я поняла, что дело тут не только в картине. Я рассказала:

- Я в последнее время не очень хорошо относилась к своим братьям и сестре. Они так любили старые истории, и я думала, что это примитивно и глупо. Когда они погибли, я чувствовала себя плохо еще и потому, что мы не уладили вовремя отношения. Особенно когда поняла, что виновата я, а поздно мириться с ними.

- Я разговариваю с Юстэсом. - сказала тетя Альберта. - Вон с этой фотографией.

- А я сделала другое. Я заговорила с... - тут я впервые употребила земное имя Аслана. Тетя Альберта вздрогнула.

- А Он тебе ответил?

- А как же!

- А что Он сказал?

- В основном, что Он страдает со мной и плачет обо мне, что им там очень хорошо и что Он не оставит меня. Было многое другое, может быть я когда-нибудь расскажу поподробнее, но это главное.

- А я воззвала к Нему, когда была в твоем возрасте. Умоляла помочь. Плакала. Но Он не ответил.

Мы обе долго молчали. Я не могла представить себе, что она врет, но еще меньше могла представить себе, что это правда. Во всяком случае, ответа не нашла. Первой заговорила она:

- Если бы я сейчас начала общаться с Ним, я бы отругала Его.

- И я ругала. - сказала я тихо. - Даже очень. Кричала и швыряла предметы.

Тут прекратился наш разговор, ибо вернулся дядя Гарольд.

Когда я уезжала, мы с тетей Альбертой обнялись.

Аслан, разве Ты правда не ответил тогда?

Понимаю, это не мое дело. Мне Ты ответил, и ей ответишь, если она попробует еще раз. Даже если она будет ругаться.

Сайт управляется системой uCoz

narnia8.narod.ru

Сьюзен Сонтаг «Заново рожденная. Дневники и записные книжки. 1947-1963»

Откровенные ранние дневники Сьюзен Сонтаг. Возможность узнать мысли молодой женщины, которая станет знаменитым философом и критиком.

Дневник - это локомотив моего самоощущения. В нем я предстаю эмоционально и духовно независимой. Сьюзен Сонтаг

Перед нами дневник, в котором искусство воспринимается как вопрос жизни и смерти. Дэвид Рифф (Предисловие)

 

Ранние дневники Сьюзен Сонтаг - знаменитой американской писательницы, критика, философа культуры, автора бестселлера «О фотографии» - были впервые изданы в США посмертно, в 2008 году. Сонтаг вела дневник с 14 лет и до конца жизни исключительно для себя, и вряд ли опубликовала бы его сама: слишком откровенны и подчас беспощадны ее суждения о себе и окружающих. Однако ее сын и хранитель ее наследия Дэвид Рифф счел важным дать читателям «увидеть Сьюзен Сонтаг молодой женщиной, вполне осмысленно и решительно творящей саму себя. В этом притягательная сила ее дневников». По этой причине Рифф озаглавил книгу «Заново рожденная», воспользовавшись фразой, написанной на первой странице одного из ранних дневников Сонтаг.

Сонтаг верила, что способна пересоздать себя, выйти за пределы обстоятельств своего воспитания и образования. В ее дневниках поражает убежденность в своем даре и предназначении, последовательное созидание собственной личности. С ранней юности она увлеченно занималась самообразованием. Ей хотелось стать писателем и «хранителем культуры», и она с жадностью слушала музыку, всматривалась в картины, вчитывалась в великие произведения американской, европейской и русской литературы (особенно она восхищалась Кафкой, Толстым и Томасом Манном). Длинные списки книг из ее дневника включают не только художественную литературу, но и труды по философии, теории культуры, истории христианства и иудаизма. В ее заметках часто можно встретить суждения Сонтаг-критика - о книгах, о европейском и американском театре, кинематографе, изобразительном искусстве (Сезанне, Кандинском, Поллоке и др.). В дневниках Сонтаг пишет и о волновавших ее вопросах бытия: о поиске истины, о справедливости и милосердии, о добродетели и ответственности, о языке и мышлении, о свободе, смерти, любви, браке и воспитании детей, о вере и религии.

По выражению Дэвида Риффа, Сонтаг «всю жизнь, с юности до старости вела одну и ту же битву - с внешним миром и с собой». Отсюда глубокий самоанализ: исследование детских воспоминаний, антагонизма и мучительной привязанности к матери, любви к сыну, рассуждения о браке и «свободной любви». Сонтаг пишет и о своей «шизофрении чувства» - борьбе между интеллектуальной и эмоциональной сферами, жизнью ума и жизнью чувств.

Значительную часть дневника занимают размышления о сочинительстве. Сонтаг мечтала стать писателем, достойным ее кумиров: «Я пишу, чтобы очертить свои пределы - акт самосозидания - часть процесса становления. В диалоге с собой, с писателями живыми и мертвыми, которыми я восхищаюсь, с идеальными читателями... Почему важно писать? В первую очередь из эгоизма, думаю так. Мне хочется быть этой персоной, писателем. Дело не в том, что мне необходимо что-то высказать. А впрочем, почему бы и нет? Благодаря небольшому строительству своего «я» - например, такому fait accompli, как настоящий дневник - я сумею уверовать, что я имею что-то сказать, что мне есть что сказать».

Об авторе

Сьюзен Сонтаг (1933–2004) — американская писательница, литературный и художественный критик, философ культуры, политическая активистка. Мировую известность ей принесли сборники эссе «Против интерпретации» (1966), «О фотографии» (1977), «Смотрим на чужие страдания» (2004). Эти три книги, а также два тома дневников Сонтаг — «Заново рожденная» и «Сознание, прикованное к плоти» — опубликованы на русском языке в рамках совместной издательской программы Музея «Гараж» и издательства Ad Marginem.

garagemca.org

Сьюзен СонтагЗаново рожденная Дневники и записные книжки 1947-1963

Susan Sontag Reborn

Journals and Notebooks

1947–1963

Edited by David Rieff

Farrar, Straus and Giroux

New York

Под редакцией Дэвида Риффа Перевод с английского Марка Дадяна

Данное издание осуществлено в рамках совместной издательской программы Центра современной культуры «Гараж» и ООО «Ад Маргинем Пресс»

Издательство благодарит The Wylie Agency за помощь в приобретении прав на данное издание

Предисловие

Мне всегда казалось, что одна из глупейших вещей, которые мы, живущие, говорим об умерших, – это фраза: «Покойный хотел бы устроить дело именно так». В лучшем случае мы строим догадки; чаще всего нами руководит гордыня, сколько бы мы ни прикрывались благими намерениями. Знать невозможно. Так что вне зависимости от откликов на публикацию «Заново рожденной» – первого тома из ожидаемого трехтомного издания избранных дневников Сьюзен Сонтаг – следует тут же сказать, что эту книгу она бы вряд ли выпустила сама (если бы вообще согласилась на издание своих дневников). В действительности ответственность за решение о публикации и составе книги несу я один. Даже в отсутствие цензуры литературные опасности и нравственный риск подобного предприятия очевидны. Caveat lector1   Да остережется читатель (лат.). – Здесь и далее, кроме оговоренных случаев, прим. перев.

[Закрыть].

Я был бы рад, если бы решение осталось не за мной. Однако моя мать умерла, не распорядившись как судьбой своих личных бумаг, так и неизданных или незавершенных рукописей. Возможно, данное обстоятельство не вяжется с характером Сьюзен Сонтаг, которая была так строга к своим трудам, рьяно проверяла переводы собственных сочинений даже на малознакомые языки и высказывала весьма компетентные мнения об издателях и журналах во всем мире. Однако, несмотря на летальность миелодиспластического синдрома (рака крови, убившего ее 28 декабря 2004 года), она продолжала верить, почти до последних недель жизни, что выживет. Так что, не утруждая себя мыслями о том, как другим следует обращаться с ее рукописями после ее ухода (так, возможно, поступил бы человек, смирившийся с близостью конца), она с энтузиазмом говорила о возвращении к работе, обо всем том, что ей предстоит сделать после выписки из больницы.

Что до меня, я лично считаю, что она имела полное право вести себя перед лицом смерти так, как ей представлялось необходимым. Во время последней схватки с болезнью она не была должна ничего – ни будущим читателям, ни тем более мне. Но у ее решения оказались и непреднамеренные последствия, причем наиболее важным из них стала перешедшая ко мне обязанность распорядиться изданием ее рукописей. Что касается эссе, опубликованных через два года после ее смерти в сборнике «А в это время», дела обстояли довольно просто. Несмотря на то что моя мать, несомненно, переработала бы эссе для второго издания, все они уже публиковались при ее жизни или были представлены в качестве лекций. Ее намерения были вполне ясны.

Совсем другое дело – настоящие дневники. Она вела их исключительно для себя с известным постоянством, с юности и до последних лет жизни, когда ее восторг перед компьютерами и электронной почтой, казалось, убавил ее желание писать в дневник. Сьюзен Сонтаг не давала согласия на публикацию и единой строки из своих тетрадей и, в отличие от ряда знаменитых авторов дневников, никогда не читала из них друзьям, хотя ее близкие и знали об их существовании, как знали они о ее привычке, заполнив одну тетрадь, помещать ее подле тетрадей-предшественников в большом стенном шкафу своей спальни, где хранились и другие сокровища вполне частной природы – например, семейные фотографии или сувениры из детства.

Ко времени ее последней болезни весной 2004 года таких тетрадей набралось около ста. Обнаруживались и новые, по мере того как ее последний секретарь Энн Джамп, ближайший друг Паоло Дилонардо и я разбирали ее вещи в первый год после смерти. У меня было лишь смутное представление о содержании дневников. Единственный разговор, который состоялся у меня с матерью по этому поводу, произошел вскоре после начала ее болезни, пока в ней еще не возродилась вера, что она сможет победить рак крови – как преодолевала раковые заболевания уже дважды в жизни. Разговор состоял из ее единственной фразы, произнесенной шепотом: «Ты знаешь, где дневники». Она не сказала ни слова о том, что мне с ними делать.

Не могу утверждать наверняка, но если бы мое решение никак не зависело от внешних обстоятельств, я, вероятно, долго бы выжидал, прежде чем издать дневники или вообще отказался от публикации. В иные минуты мне хотелось их сжечь. Но это чистой воды фантазии. В действительности физические дневники Сьюзен Сонтаг мне не принадлежат. Еще находясь в добром здравии, моя мать продала свои бумаги библиотеке Университета Калифорнии в Лос-Анджелесе, и, согласно договоренности, их надлежало передать в библиотеку после ее смерти, наряду с другими бумагами и книгами. Что и было сделано. А коль скоро контракт, заключенный моей матерью, не содержал явного запрета на доступ к бумагам, то вскоре я понял, что решение остается за мной. Труд по приведению дневников в порядок и их изданию должен был взять на себя я – или это сделал бы кто-нибудь другой.

Впрочем, меня не покидают дурные предчувствия. Сказать, что ее дневники тождественны саморазоблачению, – значит не сказать ничего. Я включил в публикацию немало крайне жестких суждений моей матери. Она была скорой на «расправу». Но обнаружение в ней этого качества – а настоящие дневники полны разоблачений – с неизбежностью вовлекает читателя в обсуждение ее самой. Основная дилемма здесь в том, что моя мать, по крайней мере в последние десятилетия жизни, вовсе не была склонна к откровениям. В частности, она отказывалась, насколько это было возможно, от всякого обсуждения своей гомосексуальности (хотя не отрицала ее) или творческих достижений. Поэтому мое решение, говоря начистоту, определенно нарушает ее приватность.

В свою очередь, эти дневники тесно связаны в жизни Сонтаг с ее юношеским самопознанием природы своей сексуальности, с ранним опытом и переживаниями шестнадцатилетней студентки Университета Калифорнии в Беркли; в них говорится и о двух больших романах, которые случились у нее в молодости – во-первых, с женщиной, именуемой здесь Г. (с которой она познакомилась в первый год учебы в Беркли, а позже, в 1957 году, жила с ней в Париже), и, во-вторых, с драматургом Марией Ирэн Форнее, с которой моя мать познакомилась в том же году в Париже (Форнее и Г. ранее были любовницами). Ее отношения с Форнее развивались в Нью-Йорке с 1959 по 1963 год, после того как моя мать вернулась в Соединенные Штаты, развелась с отцом и переехала на Манхэттен.

После того как я принял решение о публикации ее дневников, передо мной более не вставал вопрос об исключении той или иной части материала – ввиду того ли, что моя мать будет выставлена в определенном свете, или из-за ее откровенности в вопросах секса, или по причине безжалостности к фигурирующим в дневниках людям, хотя я и опустил подлинные имена нескольких реальных лиц. Напротив, в принципе отбора материала я отчасти исходил из того, что в силу его шероховатости, «неприглаженности» читателю удастся увидеть Сьюзен Сонтаг молодой женщиной, вполне осмысленно и решительно творящей саму себя. И в этом тоже притягательная сила ее дневников. По этой же причине я озаглавил книгу – «Заново рожденная», воспользовавшись фразой, начертанной на первой странице одного из ранних дневников; мне кажется, слова эти точно характеризуют мою мать с самого ее детства.

Никого из американских писателей ее поколения нельзя отождествить с европейскими литературными вкусами в большей степени, чем мою мать. Невозможно вообразить ее говорящей, что ей предстоит «поведать сагу Таксона» или «сагу Шерман Оукс, шт. Калифорния», как сказал, относительно начала собственного творческого пути, Джон Апдайк, что для рассказов у него, дескать, был целый мир – Шиллингтон в Пенсильвании. Тем более невероятно предполагать, что моя мать могла бы обратиться за вдохновением к своему детству или социальным и этническим корням, как поступили многие из принадлежавших к ее поколению американских писателей еврейского происхождения. История ее жизни (тем более уместным представляется мне теперь наименование книги – «Заново рожденная») совсем о другом. В известном смысле это история Люсьена Рюбампре – честолюбивого юноши из глубокой провинции, мечтающего завоевать столицу.

Разумеется, моя мать не была похожа на Рюбампре во всем остальном – в характере, темпераменте или целях. Она не стремилась снискать благосклонность света. Напротив, она верила в собственную звезду. С юности ее не покидала убежденность в своем даре и предназначении. Яростное, неутихающее желание расширить границы своей образованности – занятие, которому она уделяет столько места в дневниках и которое я соответствующим образом представил в книге, – было, в известном смысле, материализацией самой себя. Ей хотелось быть достойной писателей, художников и музыкантов, перед которыми она благоговела. В этом смысле к Сьюзен Сонтаг можно применить motd’ordre2   Призыв (фр).

[Закрыть] Исаака Бабеля: «Я должен знать все».

Совсем по-другому мыслят сегодня. Вера в себя – постоянная величина в сознании всехуспешных людей, однако форма такой самоуверенности определяется культурой и существенно разнится от одного исторического периода к другому. У моей матери, мне кажется, было сознание XIX века, и самопогруженность в ее дневниках вызывает к памяти нескольких себялюбивых великанов – скажем, Томаса Карлейля. В начале XXI века регистр честолюбия совершенно иной. Читатель, ищущий в этих текстах иронию, не найдет и следа ее. Моя мать прекрасно это понимала. В эссе об Элиасе Канетти, которое, наряду с очерком о Вальтере Беньямине, следует считать ее наибольшим приближением к жанру автобиографии, она одобрительно цитирует слова Канетти: «Пытаюсь вообразить себе человека, который сказал бы Шекспиру: “Расслабься!”»

 

Так что повторим – caveat lector. Перед нами дневник, в котором искусство воспринимается как вопрос жизни и смерти, где ирония считается пороком, а не добродетелью, а серьезность – величайшим из благ. Такие воззрения выработались у моей матери рано. И в ее жизни никогда не было недостатка в людях, которые пытались уговорить ее «расслабиться». Она вспоминала, как ее доброжелательный, традиционного склада отчим – герой войны – умолял ее поменьше читать, из страха, что она не найдет себе мужа. В том же духе, хотя и более высокомерно, высказался философ Стюарт Гемпшир, ее наставник в Оксфорде, который с досадой вскричал однажды во время коллоквиума: «Ох уж эти американцы! Вы такие серьезные… точно немцы». Он вовсе не собирался делать ей комплимент, но для моей матери эта фраза была как знак почета.

Вышесказанное может натолкнуть читателя на мысль, что моя мать была «природным европейцем» – по определению Исайи Берлина, считавшего, что есть европейцы – «природные» американцы и американцы – «природные» европейцы. Однако я не думаю, что подобное определение вполне справедливо в отношении моей матери. Правда, что в ее глазах американская литература была окраиной великой европейской – в первую очередь немецкой – литературы, и все же в глубине души она, вероятно, верила, что способна пересоздать себя, что все мы способны пересоздать себя, что каждый человек может или мог бы, обладай он необходимой волей, сбросить как балласт или выйти за пределы всех обстоятельств своего воспитания и образования. Это ли не воплощение слов Фитцджеральда, что «в жизни американцев нет вторых актов»? Как я говорил, на смертном одре, который она, в сущности, таковым не воспринимала, она планировала свой следующий первый акт и намеревалась прожить его, как только лечение добудет ей еще немного срока.

В таком отношении к жизни моя мать была замечательно последовательна. При чтении дневников меня неизменно поражает, что всю жизнь, с юности до старости, она, похоже, вела одну и ту же битву – с внешним миром и с собой. Ее художественное чутье, ее захватывающая дух уверенность в правоте собственных суждений, ее необычайная, жадная страсть к искусству – чувство, что она должна прослушать каждое музыкальное произведение, увидеть каждую картину или скульптуру, вчитаться в каждую великую книгу, – присутствовали в ней с самого начала, уже тогда, когда она составляла списки книг, которые хотела прочитать, и помечала галочкой прочитанные. Но столь же сильным было у нее ощущение провала, непригодности для любви и даже для эроса. Ей было так же неуютно со своим телом, как спокойно со своим разумом.

Это печалит меня больше, чем я в состоянии выразить. Еще в ранней молодости моя мать совершила поездку в Грецию. Там, в южной части Пелопоннеса, ей довелось смотреть постановку «Медеи» в древнем амфитеатре. Представление глубоко ее растрогало, так как в ту минуту, когда Медея собиралась убить своих детей, из зала стали раздаваться крики: «Нет, не делай этого, Медея!». «У этих людей не было и мысли о том, что перед ними – произведение искусства, – говорила она мне неоднократно. – Для них все было реально».

Столь же реальны ее дневники. Читая их, я с тревогой замечаю, что реагирую примерно так же, как те греческие зрители в середине пятидесятых годов прошлого века. Мне хочется крикнуть: «Не делай этого!» Или: «Не будь к себе такой немилосердной!» Или: «Не думай о себе так хорошо!» Или: «Остерегайся, она не любит тебя!» Но я, разумеется, опоздал: представление окончилось, и главная героиня ушла, как и большинство персонажей.

Остаются боль и честолюбие. Настоящие дневники колеблются между двумя этими полюсами. Хотелось бы моей матери обнаружить сокровенное? Так или иначе, здесь уже говорилось, что существовали практические причины для моего решения самому подготовить к печати и издать дневники Сьюзен Сонтаг, пусть многое в них причиняет мне боль, а многие вещи я бы предпочел не знать сам или скрыть от других.

Знаю только, что как читатель и писатель моя мать любила дневники и письма – и чем они были откровеннее, тем лучше. Возможно, Сьюзен Сонтаг-писатель одобрила бы мой поступок. По крайней мере, я на это надеюсь.

Дэвид Рифф

1947

23/11/1947

Я верю в то, что:

(а) Нет личного бога или жизни после смерти

(б) Самое желанное на свете – свобода быть верной себе, т. е. честность

(в) Единственное различие между людьми состоит в уровне интеллекта

(г) Единственный критерий поступка в том, насколько счастливее или несчастливее он, в конечном счете, сделал человека

(д) Неправедно лишать жизни любого человека. [Пункты «е» и «ж» в списке отсутствуют3   Следуя логике и образцу оригинального издания, здесь и далее в квадратных скобках приведены восстановленные фрагменты текста и примечания Дэвида Риффа – сына Сьюзен Сонтаг и редактора настоящего издания ее дневников.

[Закрыть].]

(з) Кроме того, я верю в то, что идеальное государство (за исключением «г.») должно быть сильным и централизованным, с государственным контролем над общественными службами, банками, шахтами и рудниками + с системой транспорта, субсидиями искусству, достойной минимальной заработной платой, поддержкой инвалидов и престарелых. Государственное обеспечение для всех беременных женщин, независимо от того, скажем, законнорожденный ли ребенок.

1948

13/4/1948

Идеи нарушают плоскостность жизни

29/7/1948

…И ведь что это означает – быть юной по годам и вдруг проснуться к муке, к срочности жизни?

Это – услышать, однажды, отзвуки тех, кто не следует за нами, кто отстал, это выйти на неверных ногах из джунглей и рухнуть в пропасть:

Это – быть слепым к недостаткам мятежников, томиться мучительно, всем естеством, преодолев противоположности детства. Это стремительность, неистовый энтузиазм, немедленно потопленный в потоке самоуничижения. Это жестокое осознание собственной самонадеянности…

Это унижение с каждой обмолвкой, бессонные ночи, проведенные за подготовкой к завтрашнему разговору, и самобичевание за разговор вчерашний… склоненная голова, сжатая между ладоней… это «боже мой, боже мой»… (конечно, со строчной буквы, потому что бога нет).

Это охлаждение чувств, испытываемых к своей семье и ко всем кумирам детства… Это ложь… И возмущение, а затем ненависть…

Это рождение цинизма, испытание каждой мысли, и слова, и поступка. («Ах, быть совершенно, предельно откровенной!») Это горькое, безжалостное исследование мотивов…

Это открытие того, что катализатор… [Запись обрывается.]

19/8/1948

То, что некогда казалось сокрушающим грузом, внезапно поменяло положение и, благодаря удивительному тактическому маневру, метнулось мне под бегущие ноги, превратившись в засасывающую воронку, которая увлекает, истощает меня. Как бы я хотела капитулировать! Как просто было бы убедить себя в благовидности жизни моих родителей! Если бы на протяжении целого года я наблюдала только своих родителей и их друзей, сдалась ли бы я – капитулировала? Требует ли мой «интеллект» частого омоложения у источников неудовлетворенности другого и чахнет ли он без этого? Смогу ли я исполнить свой обет? Ведь иногда мне кажется, что я ступаю по льду, колеблюсь – порой я даже допускаю мысль о том, что во время учебы в колледже буду жить дома.

Думать я могу только о матери, о том, как она красива, какая у нее гладкая кожа, как она меня любит. Как она сотрясалась от плача в тот день (ей не хотелось, чтобы ее услышал папа в соседней комнате), и звук каждой придушенной волны рыданий был как огромный акт икоты – какая трусость, что люди вовлекаются, точнее, безучастно, по обычаю позволяют себя вовлечь в стерильные отношения – как убога, тосклива, несчастна их жизнь —

Как же я могу ранить ее еще больше, учитывая то, что она уже измучена, и то, что она никогда не сопротивляется?

Как мне помочь самой себе, ожесточить себя?

1/9/1948

Что означает фраза «в дымину»?

Гора, пущенная из пращи.

Как можно скорее прочесть «Дуинские элегии» [Рильке] в переводе [Стивена] Спендера.

Вновь погружаюсь в Жида – какая ясность и точность! Поистине, несравненна тут сама личность автора – вся его проза кажется незначительной, тогда как «Волшебная гора» [Манна] – это книга на всю жизнь.

Я знаю наверное! «Волшебная гора» – прекраснейший роман из всех, что я читала. Сладость повторного, но оттого не менее значительного знакомства с произведением, доставляемое им мирное, созерцательное наслаждение невозможно ни с чем сравнить. Однако для эмоционального воздействия как такового, для ощущения физического удовольствия, осознания учащенного дыхания и стремительности растрачиваемых жизней, спешки, спешки, для знания жизни – нет, не то – для знания того, как быть живым, я бы выбрала «Жана-Кристофа» [Ромена Роллана]. Но «Жана-Кристофа» можно прочитать только раз.

…Когда меня не станет, пусть воскликнут:

«Грехи его ужасны, но книги не умрут».

Хилэр Беллок

Всю вторую половину дня погружена в Жида и слушаю запись [моцартовского] «Дон Жуана» (оркестр под руководством [дирижера Фрица] Буша [Глиндебурнский фестиваль]). Некоторые арии (такая душераздирающая сладость!) я слушала снова и снова («Mi tradi quell’ alma ingrata»4   «Мне изменяешь ты, душа неблагодарная» (um.).

[Закрыть] и «Fuggi, crudele, fuggi»5   «Беги, беги, жестокосердный» (um.).

[Закрыть]). Какой решительной и безмятежной могла бы я быть, если бы они всегда звучали у меня в ушах!

Впустую провела вечер в компании Ната [Натан Сонтаг, отчим СС]. Он дал мне урок вождения и сводил в кино, где я притворилась, что мне нравится цветная мелодрама.

Перечитав последнюю фразу, я решила ее вычеркнуть. Да нет, пусть остается. Бесполезно ограничиваться положительными переживаниями. (Их и так немного!) Позвольте мне вносить сюда и тошнотворный будничный мусор, так чтобы не быть к себе снисходительной и не компрометировать собственное завтра.

2/9/1948

Спор с Милдред закончился слезами [Милдред Сонтаг, урожденная Якобсон, мать СС] (черт побери!). Она сказала: «Ты должна быть очень довольна тем, что я вышла за Ната. Ты бы никогда не поехала в Чикаго, уверяю тебя! Ты представить себе не можешь, насколько мне не нравится ситуация, но я чувствую, что обязана тебе потакать».

Может быть, мне следует радоваться!!!

10/9/1948

[Написано, с указанием даты, на внутренней обложке принадлежавшего СС второго тома «Дневников» Андре Жида]

Дочитала в 2:30 утра того же дня, как купила книгу.

Мне следовало читать эту вещь гораздо медленнее; следует по многу раз перечитывать его «Дневники» – Жид и я достигли достигли такого полного интеллектуального единения, что я испытываю родовые схватки при каждой мысли, которую он порождает! Поэтому не следует говорить: «Ах, как восхитительно и прозрачно!» Но: «Стоп! Я не могу думать так быстро! Или, вернее, я не могу взрослеть с такой скоростью!»

Ведь я не только читаю эту книгу, но и создаю ее сама, и этот неповторимый, великий опыт очищает голову от бесплодной сумятицы, забивавшей ее все последние, ужасные месяцы —

 

19/12/1948

Сколько же предстоит прочесть книг, пьес и рассказов – вот далеко неполный список:

«Фальшивомонетчики» – Жид

«Имморалист»

«Приключения Лафкадио»

«Коридон» – Жид

«Деготь» – Шервуд Андерсон

«Остров внутри» – Людвиг Левинсон

«Святилище» – Уильям Фолкнер

«Эстер Уотерс» – Джордж Мур

«Дневник писателя» – Достоевский

«Наоборот» – Гюисманс

«Ученик» – Поль Бурже

«Санин» – Михаил Арцыбашев

«Джонни взял винтовку» – Далтон Трамбо

«Сага о Форсайтах» – Голсуорси

«Эгоист» – Джордж Мередит

«Диана Кроссвей»

«Испытание Джорджа Феверела»

стихотворения Данте, Ариосто, Тассо, Тибулла, Гейне, Пушкина, Рембо, Верлена, Аполлинера

пьесы Синга, О’Нила, Кальдерона, Шоу, Хеллман…

[Список занимает еще пять страниц и включает более ста наименований.]

…Поэзия должна быть: точной, насыщенной, конкретной, значимой, ритмической, формальной, сложной

…Искусство, таким образом, всегда стремится к независимости собственно от разума…

…Язык – не только инструмент, но и цель сам по себе…

…Благодаря огромной и узконаправленной ясности сознания Джерард Хопкинс выковал мир руиноподобной и торжествующей образности.

Подлинный властелин этой безжалостной прозрачности, он защищал себя от телесности посредством жестких духовных ребер и, однако, создал творения непревзойденной, в тесных границах своего мира, свежести. Мучительные плоды его духа…

25/12/1948

В настоящее время я всецело захвачена музыкальным произведением, одним из прекраснейших, что я когда-либо слышала, – концертом Вивальди си минор, запись «Четра-Сория», исполнение Марио Салерно —

Музыка – одновременно самое чудесное и самое живое из всех искусств, она есть искусство самое абстрактное, самое совершенное, самое чистое – и самое чувственное. Я слушаю своим телом, и мне ломит тело в ответ на заключенную в музыке страсть и пафос. Мое физическое «я» ощущает невыносимую боль – а затем притупленную досаду, – когда целый мир мелодии внезапно вспыхивает и низвергается в конце первой части, так же как плоть моя словно умирает понемногу каждый раз, как меня охватывает острая тоска второй части —

Я почти на грани безумия. Порой, так мне кажется (насколько же умышленно я вывожу эти слова), в иные летящие мгновения (до чего же быстро они летят) я знаю так же достоверно, как то, что сегодня Рождество, что неверными шагами я иду по самому краю бездонной пропасти —

Что, спрашивается, влечет меня к умственному расстройству? Как мне диагностировать саму себя? Мои самые непосредственные чувства сосредоточены вокруг мучительной потребности в физической любви и интеллектуальном спутничестве – я очень молода, и, пожалуй, мне суждено перерасти наиболее тревожные особенности моих сексуальных устремлений – откровенно говоря, мне наплевать. [На полях приписка рукой СС от 31 мая 1949 г.: «А не должно бы».] Моя потребность столь велика, а времени, в моем наваждении, отпущено так мало.

Вероятнее всего, мне будет презабавно это перечитывать. Так же как некогда я была до ужаса, до исступления религиозной и подумывала о переходе в католичество, так теперь я обнаруживаю в себе лесбийские наклонности (с какой же неохотой я пишу об этом) —

Мне не следует думать о Солнечной системе, о бесчисленных галактиках, разделенных миллионами световых лет, о беспредельности пространства, мне не стоит глядеть на небо дольше минуты, думать о смерти, о вечности – мне не стоит всего этого делать, чтобы не оказываться наедине с ужасными мгновениями, когда мой разум представляется мне осязаемой вещью, и не только разум, а весь мой дух, все, что одушевляет меня, оригинальные, отзывчивые желания, составляющие мою личность, все это принимает некую форму и размер, существенно большие, чем способно вместить мое тело. Тяни-толкай, годы и потуги (я ощущаю их теперь), пока не придется сжать кулаки, я поднимаюсь, кто сумеет выстоять, каждая мышца на дыбе, силясь вытянуться в бесконечность, мне хочется кричать, желудок сжат, ноги до самых щиколоток, до пальцев вытягиваются до боли.

Все ближе минута, когда лопнет бедная оболочка, теперь я знаю… созерцание бесконечности – натяжение разума поможет мне растворить ужас через нечто противоположное простой чувственности абстракций. И пусть он знает, что мне неизвестно решение, некий демон терзает меня всему вопреки – наполняя меня до краев болью и яростью, страхом и дрожью (я перекошена, вздернута на дыбу, несчастна), и разум мой находится во власти судорог неукротимого желания —

31/12/1948

Я перечитываю свои записи. Какие же они нудные и монотонные! Неужели мне не избежать бесконечного оплакивания самой себя? Все мое естество кажется мне сжатой пружиной, оно исполнено ожидания.

fictionbook.ru


Смотрите также

KDC-Toru | Все права защищены © 2018 | Карта сайта