Журнал эмигрантская лира
2017-4-1 - Эмигрантская лира - журнал
Поэзия диаспоры
ДЕБЮТ
Галина АБДЕЛАЗИЗ (АЛЖИР)
Родилась в Лениногорске (ныне Риддер) Восточно-Казахстанской области, с 18 лет жила в Москве. По окончании Московского горного института в 1974 году вышла замуж и уехала к мужу в Алжир, где и живёт сегодня. Имеет среднее музыкальное образование и диплом Французского культурного центра в городе Алжире об окончании трёхгодичных курсов французского языка. Работала по специальности как горный инженер, а также в сфере образования. Стихи пишет с детства. С 2007 года публикует их на сайте «Стихи.ру». Это её дебют в европейском журнале.
Галина Абделазиз открыта всему миру. Стихи о Магрибе чередуются с темой России. Эллада звучит рядом со стихами об Азии. Её захлёстывают жаркие ветры Африки, но душа не покидает российское пространство. Её стремление передать эмоциональное восприятие окружающего мира воплощено лучше всего в стихах, лишённых какой-либо дидактики. Это настраивает читателя на лирическую волну автора.
Д. Ч.
* * * Рощи зовут меня, грусть белоствольная...Улицы, улочки, домики, дворики,Воздух ванильный... Пекут куличи.Веси проснулись в берёзовом мороке,Быль о России мне, лист, нашепчи! Как я люблю эти дни предпасхальные,Пряные свечи черёмух и верб.В белых церквушках икон целование,Хрупких просвирок божественный хлеб. Слушаю песни твои колокольные,Сердце, не плачь, голова – не боли.Рощи зовут меня, грусть белоствольная,К звонам малиновым милой земли... Дом за Розою ветров Вдаль китайскою стеною гордый движется Тянь-Шань.Время, время мчится быстро, как испуганная лань!Бор зелёный околдован бирюзою родников,И река грохочет грозно – дочь уснувших ледников.Поверну на циферблате часовые стрелки вспятьНа секунду, на минуту детство-юность повстречать.Здесь когда-то задавала сто вопросов и в ответОжидала, что Аксёнов звёздный выпишет билет.И глаголы я спрягала: быть, мечтать, хотеть, любить.В ушко строчками вдевала первых рифм живую нить.Тихим лугом, ранним утром собирала я жарки,И с тех пор в душе пылают их живые огоньки.Здесь живут мои химеры под охраною богов.Детство-юность – дом надежды – дом за Розою ветров. Романтическое, весеннее, лирическое... Весна в кофейнях Баб-эль-Уэда...Светило, раскурив кальян,Заглядывает в двери с неба –Здесь и матрос и капитан,Арабики вдохнув и мокко,Цедя воспоминаний дым,Ведут корабль в страну «Далёко»,Без парусов и без ветрил. Поэт, не ты ль пленён пиратом?Ботфорты странствий натянув,Летим сквозь тень веков, аркады,И бирюзовую волнуК дворцам старинным Хуссейн Дэя,Под гребни красных черепиц,Где Дон Кихот и ДульцинеяНам улыбнутся со страниц,Где на турецких пуфах времяПлетёт узоры небылиц. Когда-нибудь и ты узнаешьНа фресках стёртых изразцовМой золотистый лик, туманный,Моё славянское лицо.Мы в этой жизни не встречались,Быть может встретимся в другой,Ведь там, за синим флёром далей,Жива во снах морей любовь... Баб-эль-Уэд – квартал г.Алжира на побережье Алжирского залива, один из самых красивых в Старом городе.Хуссейн Дэй (18-19 в.в.) – последний турецкий наместник Алжира.М.Сервантес был пленён алжирскими корсарами и провёл в рабстве 7 лет, где начал писать свой знаменитый роман. В нём бушует зелёное пламя... На венец золотой небосводаПриготовился вечер взлететь.Плавит солнце в темнеющих водах,В синем море, закатную медь... Мне сказал незнакомый скиталец,Бывший воин, а может, эмир:«То ли мавр, то ли пришлый испанецПотерял здесь когда-то сапфир.» Вставлен он в дорогую оправуБерегов серебристых, крутых,Пепел Этны, порфирные лавы,Илиады задумчивый стих... В нём бушует зелёное пламя,Голубые лучи маяков...Здесь корсар обронил своё знамяНа развалины древних веков. И клюют белокрылые чайкиФиолетовый, в зёрнах, инжир.И свои изумрудные флагиПоднял в небо сегодня Алжир! Жакаранда Расцветает жакаранда пышно в середине мая,И сиреневые гроздья украшают старый сад.Ты откуда, жакаранда, где живут твои апрели?И о чём, скажи на милость, колокольчики звенят?Динь-динь-дон – мне колокольчик напевает ясным утром,Будто белая берёза где-то плачет обо мне...И качаются серёжки, и трепещет листик тонкий...Просыпаюсь... жакаранда... И в чужой я стороне! Я назвала его Сирокко Вновь необузданный скакун,Я назвала его Сирокко,Сдувает пыль с атласных дюн –За ним, песчинками, табун,И гривы вьются цвета мокко.Летит на веси, города,Несётся пущенной стрелоюИз золотого арбалетаРассерженного зноем лета,Сам ветер держит повода...Тиндуф, Бешар и ТимимунБерёт, напором покоряя!Пылает страстью, как Меджнун,Спешит назад, где среди дюнЖдёт его верная ГардАйя. Сон мой ласковый... Сон мой ласковый – львы, антилопы, фламинго,Африканские тайны кочуют со мной,Чёрный парус Анголы, огни МозамбикаВ караванном краю параллели иной. Сон мой ласковый – звёздные радуги ночи,Золотые мосты от зари до зари.Терема строит в небе неведомый зодчий,И окно изумрудное в вечность горит. Это ты сочиняешь осеннюю сказку.Напиши мне одну о далёкой стране,Где волшебной иглой платье шьёт Златовласка,Журавлиное платье, венчальное, мне... Месяц выткал весенний узор... Сны бездонные, сны золотые,Месяц выткал желаньям узор –Снитесь зори, моря колдовские,Глаз туманных обманчивый взор. Сколько лет, сколько гроз пробежало,Сколько их – журавлей и синиц?А всё снятся два синих кинжалаВ обрамленье пушистых ресниц.А всё снится под парусом алымНаш кораблик с названием «Лисс»... Оливковой веткой, загадкой крылатой... Не слушай ночей опечаленных меццо,Лишь кистью веди по холсту...Едва отворится небесная дверца,Не глядя, шагну за черту И выйду из розовой пены Эллады На голос её кораблей.Оливковой веткой, загадкой крылатойКупаясь в палитре твоей. Тунику развесят сушиться рассветыНа фризах обветренных скал;В растаявшей тени, резном силуэтеМеня б ты опять не узнал. И снова бы правил то локоть, то локон,На поясе белый тюльпан.У наших рассветов глаза с поволокой,Глаза у разлуки – туман... Снова жара... Первый листок разукрашен осеннийАлою кистью пустынной колдуньи,Город укрыт паутинами лени,Снова жара на макушке июля.Жёлтая ящерка (сон золотистый)Спит на стене под лозой винограда,Сотканный дымкой, оазис ей снится,Чистых верблюжьих колодцев прохлада,Пальмовый веер... И звёзды по небуВдаль уплывают, куда-то на север,В страны дождей, благодатного снега. Зноем расписан обманчивый веер –Утром светило продолжит набеги,Жгучие стрелы на улицах сея... Не это ль скрипка для души? Люблю в названиях старинныхНайти кусочки янтаря,Сложив узорные картиныС туманным бликом корабля,Пришедшим из иного царства,Где слов волшебных миражи –Константинополь, Кадис, Касба,Не это ль скрипка для души?Десяток ноток благозвучных,Просоленных ветрами нот,Как город на приморских кручахИз пены розовой встаёт. Дворцы, секреты плавных линий,Забытых беев имена...Здесь тайны «есть» и тайны «были»,Моя здесь сказка ожила:Слова разгадывать чужие,Граффити, лики, письмена.Здесь ирисы на фресках схожиС летящим парусом времён,Здесь каждый день как вечность прожитИ что ни камень – пантеон... Возводя города из коралловых пен... Если б не было моря и далей певучих,Кто-то это придумал бы, как и тебя.Средиземные чаячьи сказки послушай –Снова дюны шафранным крылом шелестят. Мы когда-то спасались там в замках песчаных,Возводя города из коралловых пен.Были нам не страшны ни тоска, ни обманы,И вставал из руин не один «карфаген»! У мечты все восходы наполнены ветром,Тихой музыкой струн золотого луча.Если смоет сегодня волна мои ретро,Я ещё нарисую пять строчек и дамДолететь до тебя песне, сердцем согретой,На волшебном смычке моего скрипача...
sites.google.com
burdakova-tatjana-2015-3-1 - Эмигрантская лира - журнал
История культуры русского зарубежья
Татьяна Бурдакова (Россия)
Родилась в Москве в 1972 году. Детство прошло в белорусском городе Могилёве. Закончила Литературный институт им. А.М. Горького (семинар критики В.И. Гусева) и аспирантуру при том же институте. В разное время работала редактором в издательствах «Техника – молодёжи», «Вокруг света», «Дрофа». Печаталась в журналах «Знамя», «Москва», «Московский вестник», «Человек. Культура. Город», «Техника – молодёжи». Автор путеводителей и GPS-путеводителей «Вокруг света». По итогам литературного конкурса «Русский Stil-2012» (Германия) присвоено звание «Автор – стильное перо». Живёт в Москве. Публикация в Журнальном зале: http://magazines.russ.ru/znamia/2001/2/burdakova.html
О поэте, который хотел умереть, и о поэзии, которая остаётся (БОРИС ПОПЛАВСКИЙ)
Он любил проводить вечера в парижском кафе «Ла Болле». Легко было захватить там какой-нибудь угол, тёмный и дальний, и удерживать его вплоть до самого утра единственной чашкой кофе, на которую обычно хватало денег. Призрак Франсуа Вийона, видимо, часто посещал это место и спаивал мистикой невзрачного завсегдатая. Из угла человек смотрел на внешний мир, возвращаясь то и дело в себя самого. Больше всего он любил пребывать в себе самом, ибо находил там всё – внешний мир каким-то образом успел переместиться туда в избыточной, может быть, дозе. Но если кому-то хотелось знать что-нибудь о жизни его души, рассчитывать приходилось на очень немногое. Почти никто не видел его глаз: они всегда скрывались за чёрными очками. Человек весь был за чёрными очками. И человек был поэт.
При жизни его называли гениально вдохновенным русским Рембо, после ранней смерти сожалели о том, что не хватило времени для полного раскрытия таланта. Однако Борис Поплавский всё равно успел стать лучшим поэтом своего поколения в среде русской литературной эмиграции. Лучшим когда-то был и Вийон. Но это не единственное совпадение или нечто, условно так называемое. Вийон и Поплавский ушли, когда им было по тридцать два года. Оба они слишком любили писать о смерти, и у обоих, по всей видимости, эта тема в поэзии явилась ещё и символом умирания (независимо от масштаба) предшествующего времени: у французского поэта – средневековья, у русского – времени первой и самой сильной волны эмиграции, чья литература духовно и формально наследовала традиции прошлого века и рубежа веков. Спустя несколько лет её сменила литература уже иного порядка...
«Таинственная личность» покоряла, шокировала, отталкивала, но равнодушных не терпела. Манеры часто выглядели странными, поведение – непредсказуемым. Иногда он вдруг исчезал на довольно длительный срок, и отыскать его было невозможно... Никто не имел более-менее верного представления о его жизни в то время, что же говорить о тех, кто хочет сделать это сейчас. Отрывочные и противоречивые воспоминания современников, даже самых близких ему, проясняя одно, тут же рождают вопросы в другом. Есть ещё дневники, но они – материал скорее для философа (их внимательно изучал Н. Бердяев), психолога, богослова, иного исследователя, – не для биографа. Последнему же придётся удовольствоваться скудным запасом фактов и обильным – эмоций, фантазий и вариаций на тему жизни поэта. При всём сочувствии к почтенным биографам, не могу не радоваться тому, что вышло, как хотел сам поэт:
Не занимайтесь моими следами,Ветру я их поручаю стереть.
Он оставил стихи; и больше того, что в них есть, мы всё равно не нашли бы...
Он сидел в старом кафе и думал о своих ненаписанных акварелях и о смерти. Если бы кто-то подошёл и спросил, который час, он, вероятно, тоже, как Батюшков, ответил бы: вечность. Он хотел бы так ответить. «Я не живу, не существую в мире, / Живу в кафе, как пьяницы живут»... Там время останавливалось. Это было спасением – слишком ощутимое и враждебное, оно тяготило его. Но не только от времени хотелось бежать: «Скрыться в снег. Спастись от грубых взглядов. / Жизнь во мраке скоротать в углу. / Отдохнуть от ледяного ада / Страшных глаз, прикованных ко злу». Чёрные очки – вновь убежище? Там, где теряется из виду нить, соединяющая мотив и действие, когда вдруг понимаешь, что нет им ничего проще обернуться одно другим, чтобы запутать тебя окончательно, ты прекращаешь тщетный поиск и веришь в истинность равнодействующей всех предположений... Как ещё, если не выпадая из времени, может задержаться на интуитивно-безошибочном чувстве этого самого времени человек? Человек, отворачивающийся от времени? Чувство медленно плавилось в мысли, стихи, другие чувства и предчувствия...
Кокаин велел бояться дневного света. Это был катализатор убойной силы.
Насколько ощущалось пространство? Внешне борьба отсутствовала, напротив, создавалась иллюзия взаимного приятия. Но пространство добилось этого, призвав на помощь давно минувшую эпоху. Настоящим впечатляло иначе – появилась жалость к Европе:
...Там снова закаты сияли над крышами башен,Где пели влюблённые в небо о вечной весне.И плакали люди наутро от жалости страшной,Прошедшие годы увидев случайно во сне Пустые бульвары, где дождик, упав и уставши,Прилёг под забором в холодной осенней истоме.Где умерли мы, для себя ничего не дождавшись,Больные рабочие слишком высокого дома.
Европа встречала Великую депрессию.
Нехитрые приметы места и времени – дирижабли, газовые фонари, кафе-шантан, мюзик-холл – оседали редкими вкраплениями. Однажды дирижабль исполнил роль массивной декорации, когда его лишили заданного направления. Место исчезло вовсе. Время – форма существования… и время-эпоха переплелись и воздействовали как единое.
Так перестало быть важным место или не питало никогда? Значило ли что-нибудь его отсутствие после Ялты? Когда «душа больная в вечность уходила».
...И только ты один расскажешь младшимО том, как пели, плача, до рассвета,И только ты споёшь про жалость к падшим,Про вечную любовь и без ответа. ...Кто думать мог, что столько лет разлуки? Кто знал тогда... Не то ли умереть?Старик спокойно возносил причастье…Что ж, будем верить, плакать и гореть,Но никогда не говорить о счастье.
Анна Ахматова видела поэта в каждом его стихе. Научиться бы правильно видеть.
Действительность – игра конкретного места и конкретного времени. Был услышан голос современника[1]: оторвался от той поэтической тематики, жив не воспоминаниями, но этой действительностью. Проницательность на этом могла спокойно отдыхать. Невнимательным оказался современник, только и всего. И не очень осторожным: забыл, что вообще о поэте.
Конкретное (когда оно – не отправная точка, не исходное свойство образа) чуждо поэзии по определению. По ту сторону стиха можно рассуждать о его влиянии сколько угодно и как угодно, здесь же надо всем одноимённым будет царить условность. Поэзия сама такова: главное в ней приемлет любое место и время или (что то же) – вообще вне этих понятий. Учитывая всю условность, стихи нашего поэта чересчур далеки от «заграничной действительности». Воспоминаний почти нет (хотя бывает по Цицерону – cum tacent clamant, никто не знает), но не дышит и та реальность, вслушивайся не вслушивайся. Либо мёртвая – тогда и встаёт промышленный день над пустыней, либо её нет. Гамлет, Дон-Кихот, рыцари Грааля, и уж тем более Эпиктет с Гераклитом – поначалу особенно желанные гости – увы, не её дети. И Вийон. И Рембо. Да, эта действительность не дышит, она смертельно сквозит. Поэт не живёт ею, он её терпит.
Подобные записи редки в его дневниках, но как-то оставил: «А я по-прежнему киплю под страшным давлением, без темы[2], без аудитории, без жены, без страны, без друзей, и снова жизнь моя собирается куда-то в дорогу, возвращается в себя».
Его пребывание в себе становилось всё более длительным. Уход в себя всё более частым. Не было ли это ещё и неосознанной попыткой реализации отвлечённой идеи возвращения, увлекавшей гипнотически? Потребность в некоем возвращении неудержимо нарастала. «...Возвратилась моя тишина». «...Возвращается сердце в природу / И не хочет судить никого». «...Сердце мёртвое, больное / Возвращу навек Тебе». «... Кажется всё достигает покоя. / Кажется всё наконец возвращается к Богу». Но и смерть – тоже возвращение...
Смерть и Душа – два главных символа, заполнившие собой его творческое пространство. К вопросу об «оторванности от русской поэтической тематики» – так ли несвойственно русским поэтам писать, например, о душе и смерти?
Кумиром был Блок. Чуткий слух Адамовича сразу уловил глубокое родство, несмотря на «чуждые приёмы, другие влияния, уклонения, подражания, привязанности». Глубоко – эхо блоковской музыки. Внешне – мгновенное выхватывание «Ты», обращённого к женщине, не только к Богу... Пробиваются мотивы, знакомые не по Блоку – «Таись, учись скрывать...» или (глядя на Млечный путь):
...Лучше в темноте над чёрным садомТак молчать, скрываться и сиять...
Не удивит теперь соседство имён, вольно вплетённых в стихи:
Томился Тютчев в темноте ночной,И Блок впотьмах вздыхал под одеялом...
Есть и «Подражание Жуковскому».
Так сразу не ответишь, из чего была его действительность.
Мысль о возвращении держала цепко, словно одна обещала спасение. Но, ожидая, оставалось лишь плыть по течению грязной и холодной реки, пусть и чаще глядя на небо, чем закрыв глаза. Всё принимать, со всем смиряться, не имея сил для борьбы. Не имея их для жизни. «Не будите нас, мы слишком слабы»... И если когда-то явилось: «Смерть глубока, но глубже воскресенье», то всё равно не хватило сил удержать, поверить навсегда. Не хватило дыхания вспомнить, что воскресение – это тоже возвращение. Преломлённый страхом мир вытанцовывал разноликими маленькими существами, успокаивал на время «неудачника» и «урода» масштабами карликов. Сильнее страха была боль. Боль рождала жалость – к себе и ко всему миру, над головой было больное небо и навстречу шли такие же больные, усталые люди. А когда наступал снежный час, их следы так явственно обозначались и так долго напоминали о себе, что, только сидя дома и глядя на мир из окна, люди могли дождаться того снега, идущего миллионы лет, который спрячет чёрные рисунки и подарит иллюзию чистоты... И снег напомнит о свете... Ну так «что же ты на улице, не дома, / Не за книгой, слабый человек?» Жалость (любовь?) отнимает последние силы – мир становится невыносим. Боль и болезнь. Нельзя смотреть на свет.
С каждою весной нежнее сердцеИ уже не в силах мир снести.
Понимая, что «темнее лжи печаль без веры, / а больная жалость горше зла», – невозможность ничего изменить. Нельзя смотреть на свет...
Он проживал вечера в «Ла Болле», постоянно возвращаясь туда из чужого мира. В карманах драного пальто позвякивала кой-какая мелочь, добытая в мастерской, на заводе, за шофёрской баранкой или в уличном бою. Её с трудом хватало: наркотики стоили дорого. Но здесь ещё можно было дышать. Здесь собирались и слушали, как звучит парижская нота. Здесь читал и он «средь мелких звёзд различной красоты», время которых тоже умирало... После его смерти у «мелких звёзд» остались только они сами.
Проявление высшей духовной реальности он видел в спонтанной записи. Он не «работал» над стихами, он писал их, как пишут лирические дневники. Он не боялся порой скатываться от рифмы точной к рифме приблизительной, а затем и к отсутствию таковой внутри одного стихотворения. Его не пугал внезапный сбой ритма, в котором также оберегалась естественность. Он был наглым в своей независимости, и, видимо, чувствовал, что имеет на это право. Он был поэт. И ему было дано «знание своего ритма»[3].
Кто-то обязательно бросит камень. Но поэт Блок писал о тех, кто спит «непробудным сном без сновидений», тонет в холодном формализме, замалчивая душу, и просил их стать хоть на минуту «корявыми, неотёсанными, даже уродливыми». Так заодно обнаруживается наличие главного, поэтому Блок и не надеялся, что задача окажется всем по плечу... И литературовед Бахтин писал о главенстве этического момента в содержании, которым художественное творчество овладевает непосредственно «путём сопереживания или вчувствования», но никак не путём теоретическим[4].
Кто обладает главным, тому не грех стремиться к мастерству. Тогда уместны любые рассуждения, к тому же, вероятно, достижение мастерства в свою очередь требует определённого таланта. Пусть это и следующий талант. Но что стоит «колдовство» с испариной на лбу над рифмой и строфикой в отсутствие главного? В итоге все средства оказываются хороши, лишь бы не пропал поистине «скорбный труд». Можно, например, запугать новейшим и умнейшим определением своего «творчества» (на сколько-нибудь да хватит). В известном смысле вообще много чего можно. Особенно сейчас. Можно, наконец, слагая гимн – нет, не Форме – контуру, заключить в этот самый контур пустоту, но вот только поэзия, к счастью, слишком далека от подобных «философских» ухищрений.
Нетрудно понять, чем и для кого так привлекателен этот путь, но как объяснить другое явление?
Даже если взглянуть на тех, кто наделён главным, мы увидим (услышим), как оно слабо дышит. Какого кислорода не хватает ему? В нашем земном существовании душа обнаруживается – во-первых (если и не в-последних) – чувствами. Так, может, чувства недостаточной силы испытывает сейчас душа? Может, вообще не хватает настоящих чувств, – на фоне, однако, бьющих через край эмоций?! Где же то, без чего немыслим «трагический конфликт» личности творческой? С конца XX века в русской литературе вновь возникла проблема Героя. Она обозначалась, едва заходил серьёзный разговор о прозе. Эта проблема легко переводима и в план поэзии, если двигаться дальше и дальше по пути отождествления Героя и Чувства. Вижу сегодня проблему Чувства. Не меньшую, чем проблему Героя. Она не вторична. И она не может быть до конца объяснена «условиями» любой реальности – многолетне предшествующей ли, настоящей – всё равно. Проза, поэзия…
Одним современным поэтом, уважаемым многими, не так уж давно написаны строки, которые, по сути, относятся не столько к нему (он прожил жизнь и много написал), но невольно ложатся интересными штрихами к портрету сегодняшней поэзии:
Больше я о весне не пишу, потому что стар.Не пишу о душе, потому что душа подсохла,Ни о смерти (уже не пугает меня кошмар),Ни о славе (летала над нами та птичка – сдохла)...
О чём же тогда?..
Смерть Поплавского стала не меньшей загадкой, чем его жизнь. Но нам сейчас важнее то, как он чувствовал, а не как жил и умер. Хотя судьба для поэта…
Ему хватало чувств, когда писал, потому (или потому что?) – поэт.
Не верю в свет, заботу ненавижу,Слёз не хочу и памяти не жду,Паду к земле быстрее всех и ниже,Всех обниму отверженных в аду.
[1] Д.П. Святополк-Мирского – прим. автора.
[2] Б. Поплавский писал также прозу.
[3] Цит. по ст. А. Блока «Душа поэта».
[4] М. Бахтин «Проблема содержания, материала и формы в словесном художественном творчестве». М., 1975.
sites.google.com
kenjeev-bachit-2-1 - Эмигрантская лира - журнал
Поэтическая эссеистика
Бахыт КЕНЖЕЕВ (США)
Известный поэт русского зарубежья. Родился в Чимкенте (1950 г.), окончил химфак МГУ, в 1982 эмигрировал в Канаду, сейчас живёт в Нью-Йорке. Автор множества книг стихов и журнальных публикаций, а также романов, повестей, рассказов. Лауреат нескольких литературных премий. Член Русского ПЕН-центра. Член жюри первого фестиваля «Эмигрантская лира».
В погоне за гармонией
От редакции: Представляем вниманию читателей размышления Бахыта Кенжеева из романа «Обрезание пасынков». В пределах журнальной публикации мы постарались, с позволения самого автора, представить авторские рассуждения о целях и природе поэтического творчества, о взгляде на взаимоотношения поэта с обществом и Богом. Многое из размышлений, которыми полнится роман, просто в силу ограничений журнального формата не попало на эти страницы. Но мы надеемся, что даже те, кто уже прочитал роман Бахыта Кенжеева, с удовольствием снова прикоснутся к его мыслям о сокровенном, а для тех, кто романа не читал, это эссе станет своеобразным анонсом, и они обратятся к полному тексту.
Сотворение нового мира
«Теургия – искусство, творящее иной мир, иное бытие, иную жизнь, крaсоту кaк сущее. Теургия преодолевaет трaгедию творчествa, нaпрaвляет творческую энергию нa жизнь новую... Теургия есть действие человекa, совместное с Богом, – богодейство, богочеловеческое творчество». Тaк вещaл в 1914 году Бердяев, рaдуясь удaвшимся кухaрке свиным отбивным, в книге «Смысл творчествa». «Крaсотa, – отмечaл он, – не только цель искусствa, но и цель жизни… Символизм и эстетизм с небывaлой остротой постaвили зaдaчу претворения жизни в крaсоту. И если иллюзорнa цель преврaщения жизни в искусство, то цель претворения жизни этого мирa в бытийственную крaсоту, в крaсоту сущего, космосa – мистически реaльнa».
Зря я злословлю. Бердяев вегетaриaнец был, цветную кaпусту кушaл. Но не в этом дело. Постaвить-то они постaвили, и дaже с небывaлой остротой, должно быть, зa чaйком с птифурaми нa «бaшне» у Вячеслaвa Ивaновa. И тени несоздaнных создaний колыхaлись нa лaзоревой стене, и Девa Рaдужных Ворот смущенно пудрилaсь в туaлете, недоумевaя, отчего молодежь и взрослые дядьки, сочиняющие мaлопонятные стихи, устроили вокруг нее тaкой сыр-бор. Посвятив ей три книги стихотворений, один из них сделaл ей предложение. Увы, нaблюдaть по утрaм, кaк почти что святaя София вынимaет из волос пaпильотки, окaзaлось юному символисту не по зубaм. Семейнaя жизнь не зaлaдилaсь, дочь великого химикa повелa жизнь aктрисы средней удaчливости, a в душе поэтa стaл понемногу рaзвеивaться идиотический тумaн, нaпущенный откормленными усaтыми мэтрaми.
Под нaсыпью, во рву некошеном, Лежит и смотрит, кaк живaя, В цветном плaтке, нa косы брошенном, Крaсивaя и молодaя…
Кaкое уж тaм мистически реaльное претворение жизни мирa в бытийственную крaсоту! Успокойтесь, дорогой мэтр. Единственным, кому вроде бы удaлось выполнить эту зaдaчу, окaзaлся презирaемый символистaми Игорь Северянин, дa и крaсотa вышлa, по совести говоря, двусмысленной. Сколько же было этих течений, с мaнифестaми, с выступлениями, с журнaлaми нa веленевой или оберточной бумaге! От кaждого остaлось в лучшем случaе по одному-двa мaстерa, к принципaм школы, в общем, имеющих рaзве что сaмое отдaленное отношение. Поэзия, подобно любви, бескорыстнa и неожидaннa, лaсковa и ревнивa, покорнa и кaпризнa; стихи, стaрaтельно нaписaнные во имя осуществления некоего умственного плaнa, едвa ли не всегдa, увы, окaзывaются мертворожденными.
Кое-что о жизни поэтов
Почти всякого смертного в положенное время одолевaет кризис среднего возрaстa. Годaм к сорокa человек нaчинaет метaться, утрaчивaя чувство цели и содержaния жизни. Ромaнтическaя юность и честолюбивaя молодость остaются позaди. Прежние идеaлы предстaвляются лишенными смыслa. Впереди – стaрость, a зa ней то, чем онa, кaк прaвило, зaвершaется. Нaкопленные знaния еще не столь велики, но уже чревaты великой печaлью. Что уж говорить о поэте, который, отличaясь чувствительностью к несовершенству мирa, с млaдых ногтей стaвит нa кaрту всю свою жизнь, нaдеясь достичь пресловутой гaрмонии!
Понaчaлу онa кaжется не столь уж неуловимой: мир, преобрaженный по прaвилaм поэтической речи, предстaвляется, быть может, и не сaмым блaгополучным, но уж во всяком случaе осмысленным и прекрaсным. Если в повседневности придуманный Федором Сологубом злой хорек Передонов рaзвлекaется, зaплевывaя стены съемной квaртиры, то в стихaх того же Сологуба звездa Мaир отрaжaется в водaх реки Лигой, и голосa прекрaсных жен сливaются в одно дыхaнье, слaвя эту вообрaжaемую, но блaгословенную землю. Водосточные трубы преврaщaются во флейты. Дыхaние и тепло поэтa ложится нa стеклa вечности.
Простодушный юный виршеплет (a нa всякого мудрецa, кaк известно, довольно простоты) еще не подозревaет, что бесплaтный сыр предлaгaется только в мышеловке.
По прошествии времени, однaко, он со стрaхом нaчинaет осознaвaть, что его обмaнули. Стaрaя гaрмония утрaчивaет привлекaтельность, a восхождение нa новый уровень требует возрaстaющих усилий. Одни друзья юности спивaются, другие берутся зa ум. Если быт поэтa устроен, он нaчинaет кaзнить себя зa упущенные возможности. (Кaк с восхитительной откровенностью поет под рокочущую шестиструнную гитaру Алексaндр Городницкий: «Не женитесь, не женитесь, не женитесь, не женитесь, поэты!») Если же поэт остaется в рядaх вольных художников, то нaчинaет бунтовaть его человеческое нaчaло, ибо прелести незaвисимого существовaния сильно преувеличены, дa к тому же и приедaются. Похмелье стaновится все тяжелее, денег, в общем, нет и не предвидится, a поклaдистые поклонницы, тaкже подверженные влaсти Хроносa, рaно или поздно проявляют свою женскую сущность и дaрят беззaботному питомцу небес нaследников и нaследниц. («Я бедствовaл. У нaс родился сын. Ребячествa пришлось нa время бросить…») Все чaще и чaще создaвaемaя гaрмония не способнa урaвновесить хaос окружaющего мирa, вторгaющегося в искусственную вселенную.
Дa-дa, именно искусственную – регулярные люди, слaвa богу, живут иными ценностями, и кто их зa это осудит? Утрaченные зaбaвы юности восполняются для них нaкопленным добром – семейной жизнью, удобным бытом, рaдостью от подрaстaющих детишек, общественным положением, нaконец; что же до неприкaянности или подaвленности, то они успешно излечивaются спортом, путешествиями, религией, a в особо тяжелых случaях – психотропными препaрaтaми. Господь позaботился о том, чтобы большинство смертных не сводило счеты с жизнью без его сaнкции.
Но эти ценности, которые вполне милы поэту кaк чaстному лицу, никaк не помогaют решению тех глaвных вопросов, нa которые он клaдет свою незaдaчливую жизнь. Эти вопросы множaтся с кaждым годом, иллюзии утрaчивaются однa зa другой. Обессилевший зaмолкaет. Снaчaлa лет в двaдцaть пять – двaдцaть семь, потом – в тридцaть пять – сорок. Пьет спиртные нaпитки, тщится сочинять прозу или критические стaтьи, зaнимaется переводaми с уже создaнного. При большом везении выходит из этого испытaния преобрaженным и, кaк я уже упоминaл, возврaщaется к сочинительству; этого зaрядa иным хвaтaет нaдолго, особенно при нaличии нового источникa волнений и стрaстей.
Если же ему все-тaки не выпaдaет шaнсa, если кaжется, что все труды молодости нaпрaсны и что сил нa преобрaжение мирa больше взять неоткудa, – он нaчинaет, зaчaстую бессознaтельно, искaть выходa из земной юдоли.
Перед тобой тaков отныне свет,Но в нем тебе грядущей жaтвы нет!
Итак, прежняя гармония... устарела, энергия на создание новой кончилась, а существование без сочинительства, этого самого могучего из наркотиков, лишается смысла. Необходимость оставаться в мире, таким образом, отпадает.
Иным для ухода из жизни даже не нужно внешних причин: умирает на неапольском рейде Баратынский, угасает без видимых причин Блок (со словами «Музыка умерла»), как-то сам собой в расцвете лет уходит (после десятилетнего молчания) Ходасевич. Другие выбирают более драматичный путь, но перечислять имен я не стану. Отмечу только, что ранняя смерть поэта (и не только поэта, впрочем) нередко представляет собой скрытое самоубийство.
Почему поэты рaно умирaют?
Скользкaя темa: слишком ромaнтичнa, слишком опошленa, слишком взaхлеб обсуждaется среди юных aвторов, которым безвременнaя гибель предстaвляется чем-то вроде блaгословения с небес, своеобрaзной визой нa стрaничке из книги судеб. Погиб во цвете лет? Покончил счеты с жизнью сaмостоятельно? Нaтурaльный поэт, следовaтельно, не выдержaвший грубости окружaющей жизни.
Неурочнaя смерть больших поэтов, особенно в роковом тридцaтисеми-тридцaтивосьмилетнем возрaсте, – вещь слишком рaспрострaненнaя. Иным везет больше: в этом возрaсте или около него (если дожили) они всего лишь нa пять-десять лет зaмолкaют, a потом воскресaют для творчествa, кaк прaвило, уже совсем иного. Поэты-долгожители порою дaже ощущaют известный комплекс вины перед рaно ушедшими собрaтьями:
Взметнутся голуби гирляндой черных нот.Кaк почерк осени нa пушкинский похож!..Ты стaрше Моцaртa и Пушкинa вот-вотПереживешь
Алексaндр Кушнер
Не будем увлекaться лежaлым ромaнтизмом: долгaя жизнь поэтa не ознaчaет его второсортности, тем более в нaше время, когдa нaстоящее возмужaние происходит, пожaлуй, кудa неторопливее, чем лет двести тому нaзaд. И все… Почему? Ведь если призвaние оного поэтa, кaк мы предполaгaем, состоит в поискaх крaсоты и уловлении высокой гaрмонии, зaчем не воспользовaться долгой, прекрaсной, противоречивой жизнью во всей полноте Господнего зaмыслa? Мятежной юностью, взвешенной зрелостью, опрятной стaростью? Рaзве не предaн он своей профессии? Рaзве не нaслaждaется блaгосклонным внимaнием, кaк писaл тот же Пушкин, прекрaсной половины родa человеческого?
Дa, юношеские иллюзии неизбежно рaссеивaются, но почему бы им не уступить место убеленной сединaми мудрости?
Срaвнительное долголетие мaстеров живописи, композиторов и прозaиков общеизвестно. Неужели поэтическaя гaрмония неполнa и ущербнa по отношению к более подлинной, которой зaнимaются другие искусствa?
Мне доводилось встречaться с одним известным борцом с советским режимом, человеком нaчитaнным и обaятельным, который говaривaл, что поэзия имеет ценность лишь в период полового созревaния, когдa в крови юноши или девушки бродит избыток гормонов, a взрослый должен остaвaться к ней рaвнодушным. Но дaже мне, дезертиру, выбрaвшему путь более спокойный, не хотелось бы в это верить. Впрочем, бaбочкa живет считaные дни, a секвойя – тысячелетия. Но и тa и другaя, похоже, одинaково слaвят Господa
Нравственность и поэзия
...Мне кажется, что вряд ли стоит поэту испытывать вину за корыстное использование собственной (и чужой) жизни. Вряд ли. Господь – как говорится, в неизреченной благости своей – соткал наше бытие из ... непримиримых противоречий. И тем не менее… Что нравственнее – переживать сущее во всей его неприкрытой и страшной полноте или заниматься сладким обманом?
Одно утешает: ответить на этот вопрос – каждый для самого себя – должен и поэт, и живописец, и оперный певец, и цирковой клоун, и цветочница, и отец семейства, гуляющий с детьми по Диснейленду, и гордый жених перед аналоем, и стыдливая невеста, и молодая мать, и альпинист, и археолог – словом, едва ли не любой двуногий без перьев.
«Наши отроки (то есть всё зреющее поколение) при плохом воспитании, которое не дает им никакой подпоры для жизни, познакомились с твоими буйными, одетыми прелестию поэзии мыслями; ты уже многим нанес вред неисцелимый. Это должно заставить тебя трепетать. Талант ничто. Главное – величие нравственное».
Так писал сердитый Жуковский своему опальному любимому ученику в 1826 году, быть может, слегка кривя душой в расчете на прочтение своего послания в высших инстанциях. Так и не вступив с ним в открытый спор, несколько лет спустя Пушкин оставил на полях книги стихов князя Вяземского свою знаменитую и загадочную максиму: «Поэзия выше нравственности или, по крайней мере, совсем иное дело».
При всей внешней простоте этого заявления смысл его остается темным. Если поэзия выше нравственности, то подобным же статусом должен обладать и ее творец. Значит ли это, что поэт имеет святое право не платить по счетам портному, пропивать имение жены, брюхатить дворовых девушек или похищать у товарища из бумажника сторублевые ассигнации? Появляется соблазн утверждать, что гений и злодейство не только совместимы, но и не могут обходиться друг без друга: для постижения многократно упоминавшейся выше гармонии поэт обязан на собственном опыте познать все светлые и темные стороны жизни, а затем, если уж он и впрямь гениален сделать сознательный выбор в пользу добра (или даже зла – ведь поэзия выше нравственности!).
Грехи прощают за стихи.Грехи большие – за стихи большие.
Б. Слуцкий
Хочу, чтоб всюду плавала свободная ладья,И Господа и Дьявола хочу прославить я.
В. Брюсов
Будучи добросовестной посредственностью, Брюсов выразил этот соблазн с завидным простодушием. Дьявол, купивший душу у куда более даровитого Багрицкого, обретает вполне осязаемые черты:
Их нежные кости сосала грязь. Над ними захлопывались рвы. И подпись на приговоре вилась Струей из простреленной головы…
Далее последовало несколько поколений рядовых советских стихотворцев, которые вполне «разучились нищим подавать» и не краснея писали про Пушкина: «Мы царю России возвратили пулю, что послал в тебя Дантес!» Сегодня, однако, эта струя в поэзии представляет собой только исторический интерес, да и то весьма небольшой (за исключением Багрицкого – но о нем разговор особый).
Умолчим о счетах за новый фрак: среди дворянской молодежи пушкинских времен, как известно считалось невыносимым бесчестьем не уплатить карточного долга, а с портными поступали куда менее гуманно. Оставим в покое и напряженные, почти враждебные взаимоотношения между поэзией и церковью, двумя сущностями, которые, откровенно говоря, не испытывают друг в друге особой нужды («Гавриилиада» или «Сказка о попе и работнике его Балде»). Не секрет, однако, что, не призывая к прямой уголовщине, Александр Сергеевич (и не он один) не без воодушевления отражал в своем творчестве всевозможные разновидности антиобщественного поведения. Чего стоит его ода никчемному тунеядцу, за один ужин у Talon спускающему годовой оброк нескольких крепостных семейств!
Пред ним roast-beef окровавленный,И трюфли, роскошь юных лет…И Страсбурга пирог нетленныйМеж сыром лимбургским живымИ ананасом золотым.
А воспевание бродяг цыганского племени, живущих конокрадством и бренчанием на гитаре? А бесконечные любовные стишки чужим женам? А презрение к «толпе»? «Подите прочь – какое дело поэту мирному до вас!» А «Египетские ночи»? Мыслимо ли, чтобы светский щеголь, юный поэт и заслуженный полководец отдавали свои бесценные жизни за ночь любви с венценосной шлюхой?
Предполагаю, что слово «выше» наш поэт все-таки употребил в полемическом задоре и не случайно сразу же оговорился. На сочинителей, несомненно, распространяются те же требования к чести и порядочности, что и на вакуумных сварщиков или летчиков-испытателей. Не зря же совершённый смертный грех явно убивает пушкинского Сальери и как человека, и как композитора. В то же время художник неспроста отличается повышенным любопытством. Он – авантюрист, он склонен испытывать свою земную участь на изгиб, при этом неизбежно совершая ошибки и поддаваясь соблазнам – как и любой его ровесник, только, может быть, чаще. На ошибках не только учатся: без них невозможно увидеть гармонию, штуку далеко не столь однозначную, как нам бы хотелось. (Помните несчастного самоубийцу инженера Кириллова, который уверял, что «всё» в мире хорошо?)
Однако для человека, наделенного любовью к миру и целомудрием, грех – источник страдания, которое, к великому прискорбию нашему, тоже входит в гармонию в качестве неотъемлемой части. За преступлением следует наказание, за хмелем – похмелье. «Ну а действительно-то гениальные, – нахмурясь, спросил Разумихин, – вот те-то, которым резать-то право дано, те так уж и должны не страдать совсем, даже за кровь пролитую?» – «Зачем тут слово: должны? Тут нет ни позволения, ни запрещения. Пусть страдает, если жаль жертву… Страдание и боль всегда обязательны для широкого сознания и глубокого сердца. Истинно великие люди, мне кажется, должны ощущать на свете великую грусть», – прибавил он вдруг задумчиво, даже не в тон разговора».
А что же сама поэзия? Может ли стихотворец, ежедневно ходя на службу, скажем, в банк, призывать своего читателя к нарушению правил морали и кодекса административных правонарушений? Кто его знает! Но ни одного человеконенавистника среди великих поэтов, во всяком случае, не числится.
Я думаю, поэзия – как и другие виды искусства – и впрямь может быть выше сиюминутных нравственных установлений общества или, по крайней мере, быть совершенно иным делом. Не надо расстреливать несчастных по темницам, не надо просить милостыни у тени. Но выше любви поэзия быть не может.
«Если я говорю языками человеческими и ангельскими, а любви не имею, то я – медь звенящая или кимвал звучащий. Если имею дар пророчества, и знаю все тайны, и имею всякое познание и всю веру, так что могу и горы переставлять, а не имею любви, то я – ничто». Спорить трудно. Возвыситься до этого – еще труднее.
О вере в Бога
Глупо верить в Бога, если он в одночасье превращает ребенка в сироту. И не меня одного – сотни тысяч детей по всему миру. Освенцим, Палестина, Руанда, Дарфур – о каком Боге может вообще идти речь? Может быть, Бог уже оставил нас, перестал существовать. Много веков подряд человечество строило храмы, с конца девятнадцатого века – железнодорожные вокзалы с церковными потолками. Коммунисты увлекались метро, что лишний раз доказывало их связь с дьяволом. Еще был период, когда строили банки, видимо, как символ новой свободы – с колоннами, лепниной, фресками. Господь в книге Бытия прибивает звезды гвоздями к небесной тверди. Космогония скотоводов и рыболовов, ежедневно готовых погибнуть под зазубренными мечами пришельцев.
И золото той земли хорошо; там бдолах и камень оникс.
Господь сотворил нас.
Мы сотворили паровоз, дирижабль и гильотину и увидели, что это хорошо.
Хорошо: первые, пусть частично ошибочные, шаги к совершенству бытия.
Впрочем, почему ошибочные?
Паровоз вёз. По полям, по долам, где бродили шуба и кафтан, блея.
Дирижабль летал. Среди неодушевленных облаков и легких соколов, кричащих при падении, словно низвергаемые в геенну ангелы.
Гильотина гуманно лишала. Впрочем, не люблю слов «гуманно», «гуманитарно» и проч. Скажем так: по-человечески лишала, конкретно. Путем. Без базара.
Впрочем, осознаешь: у вечности ворует всякий, а вечность – как морской песок. Это строки Мандельштама, лысого льва, затравленного на арене Колизея коммунистическими гееннами. Он вообще, дурилка картонная, тяготел к песку – а песок есть прах камня, кости разложившейся вечной природы. Прими ладонями моими пересыпаемый.
Бог с ними, с гениями. ... А кликнешь в русской степи: Господи, где ты! Почему ты меня оставил? Нет ответа. Не так ли и ты, Русь, как бойкий костюм-тройка, несешься.
С основным тезисом – отсутствием в мире справедливости – я, несомненно, согласен. Однако речь о справедливости в нашем понимании, а кто сказал, что человек есть мера всех вещей? Протагор? Ну и где он, этот твой Протагор?.. Может быть, роль представителя справедливости выполняет вирус птичьего гриппа, а может быть, тайфун «Глория» или бразильская водосвинка. А скорее всего, право судить принадлежит самому Господу Богу, пути которого, как печально известно, неисповедимы.
О любви и красоте
Крaсотa мирa в его ежедневном существовaнии и рaзвитии достaется нaм дaром и, следовaтельно, остaется неоцененной. Мы стрaнствуем в поискaх непривычного, зaбывaя о том, что крaсотa зaключaется едвa ли не в любом предмете, рaссеянa едвa ли не в сaмом воздухе, которым мы дышим с целью окисления питaтельных веществ. Мaло кому выпaдaет счaстье постоянно любовaться миром и уж тем более – убедительно сообщaть свой восторг соплеменникaм. Полaгaю, что дело не только в пресыщении (что имеем – не хрaним, потерявши – плaчем), но и в том, что крaсотa (кaк и все остaльное) без любви – ничто. А с любовью у нaс, людского племени, известные трудности. Умеем ненaвидеть, обучились щуриться высокомерно и брезгливо. Умеем, кaк зверки, совокупляться в ночной тьме, зaбывaя, что совершaем тaинство.
Между тем жизнь проходит, кaк последняя электричкa. Ты прекрaщaешься – и вся вселеннaя исчезaет.
Не успевaет осесть и рaстaять подмосковный снег, снегирям не хвaтaет времени рaсклевaть яростные ягоды бесполезно пылaющей рябины. Уже никогдa не дойти до подслеповaтого сельпо утомленному жизнью прохожему довольно средних лет в нaбухшем от дождя дрaповом пaльто и угловaтых ботинкaх остроумной фaбрики «Скороход», чтобы обменять свои сиротские рубли и копейки нa бухaнку «Орловского», сигaреты «Явa» и немецкое существительное портвейн, источник прaвослaвной рaдости. Кaк их всех не пожaлеть, болезных (a ты ведь и сaм не долговечнее), кaк не воспылaть к ним женской жертвенной любовью.
Вот вaм, господa хорошие, и неопaлимый источник крaсоты, или, скaжем точнее, гaрмонии.
Нет, вряд ли можно жить без любви. О чем отмечaлось еще в дряхлой советской песне: «Жить без любви, быть может, просто, но кaк нa свете без любви прожить?»
Итaк, леммa: нaполненность мирa крaсотой можно осознaть исключительно через любовь. Должно быть, когдa бы не первородный грех, не проклятие Господне, вряд ли зaслуженное потомкaми Кaинa, вся нaшa жизнь достaвлялa бы нaм тaкую же бескорыстную рaдость, кaк в детстве.
О производительности поэтического труда
Кaк известно, КПД поэтической деятельности непрaвдоподобно низок.
Один, реже двa сборничкa бесспорных лирических текстов остaется дaже и от сaмых выдaющихся. Мне нaпомнят: десять томов Пушкинa, восемь томов Блокa, семнaдцaть томов Мaяковского, который спрaведливо и хлестко срaвнивaл свое ремесло с добычей рaдия («в грaмм добычa, в год труды»). Если, однaко, произвести нехитрую оперaцию вычитaния, изъяв из того же Пушкинa поэмы, скaзки, прозу, письмa, исторические сочинения, дрaмaтургию, то остaнется неизбежный срaвнительно тощий томик. Вычитaть из Блокa и Мaяковского придется другое, но в любом случaе – вырaботaнное не тем учaстком души, который отвечaет зa лирическое переживaние. Быть может, сaмый яркий пример – Тютчев, стихотворения которого по трaдиции (нaрушaющей, к слову, основные зaконы нaучного издaния) выпускaются рaзделенными нa лирические и, в числе прочих, политические. Дрaгоценность первого рaзделa неоспоримa, во втором же обнaруживaются тщaтельно срaботaнные поделки, по достоинствaм не слишком отличные от «Прозaседaвшихся» Мaяковского.
Итaк, производительность поэтa невысокa, но отчего же? Почему бы, облaдaя тaлaнтом не преобрaжaть жизнь в крaсоту, не предaвaться этому возвышенному зaнятию ежедневно, если не ежечaсно?
Ответ, увы, неочевиден. Дaровитых художников вообще порaзительно мaло; мне предстaвляется, что процентнaя их доля с ростом нaродонaселения плaнеты дaже пaдaет – в противном случaе среди шести миллиaрдов человек по зaконaм стaтистики в кaждом поколении нaходился бы десяток Дaнтов, Шекспиров и Монтеней, кaк нa обширной площaди лесa естественно обитaет больше ежей и ужей, чем в одном отдельно взятом бору. Впрочем, кроме теории вероятностей, существует еще и воспетaя Мaрксом экономикa, простодушные зaконы спросa и предложения, вытекaющие из общепринятого мировоззрения (в нaшем случaе: устaновки нa рост блaгосостояния). В условиях избыткa и относительной доступности ценностей осязaемых потребность в духовных не то что отмирaет, но явно уменьшaется – слaб человек, и кто его зa это осудит! Если же учесть, что истинные духовные ценности скорее будорaжaт, чем успокaивaют, скорее печaлят, чем веселят, то кaртинa стaновится еще яснее. (Вероятно, по той же сaмой причине сегодняшнее общество, несоизмеримо более зaжиточное, чем три-четыре столетия нaзaд, предпочитaет воздвигaть нa свои средствa не соборы, a офисные небоскребы.) В условиях рaвновесной демокрaтии тирaжи хорошей литерaтуры нa душу читaющего нaселения кудa скромнее, чем лет двести нaзaд; в условиях зрелого социaлизмa книгa – предмет дефицитa, и, думaется, при переходе к более осмысленному общественному устройству любовь к чтению у нaс, русских, ослaбеет сaмa собой, a с нею сойдет нa нет и привлекaтельность литерaтурных трудов для молодежи.
Вернемся, однaко, к поэтaм-ленивцaм, хронически не вырaбaтывaющим свою норму. Чaстый мотив у Пушкинa (унaследовaнный от ромaнтиков) – это слaдкое безделье. Одни поэты служaт, кляня свое постылое ярмо; другие перебивaются случaйными зaрaботкaми; встречaются счaстливцы, не горбящие спину вовсе. Прaвдa, со временем источники их доходов зaбывaются или вспоминaются кaк нечто зaбaвное, подобно службе Т.-С. Элиотa клерком в бaнке или Тютчевa – председaтелем «комитетa ценсуры инострaнной» (не помню, чтобы он зaпретил издaние хотя бы одной переводной книги). Между тем Держaвину (кaк, впрочем, и Гёте) случaлось бывaть и министром финaнсов; Лермонтов нес обычную aрмейскую службу со всеми ее тяготaми и опaсностями, Мaндельштaм во второй половине 20-х годов нaдрывaлся нaд переводческой хaлтурой, случaй Пaстернaкa слишком известен. Однaко непосредственной связи между внелитерaтурной трудовой нaгрузкой и производительностью поэтa, пожaлуй, не усмaтривaется: человек и aвтор пересекaются мaло. ...Пресловутaя поэтическaя лень – не более чем один из видов кокетствa. Вспоминaются знaменитые китaйские сферы из слоновой кости, вложенные друг в другa; кaждaя следующaя внутренняя вырезaлaсь сквозь узкие отверстия в окружaющих ее внешних. Нa изготовление иных безделушек, содержaщих до двaдцaти восьми подобных шaров, моглa уйти вся жизнь мaстерa. Низкaя производительность поэтов свидетельствует лишь о редкости гaрмонии и мучительной сложности ее постижения.
О поэзии и прозе
Жизнь в целом вряд ли прекрaснa; мы способны умиляться ее светящимся проявлениям, отчaивaться от чернеющих, словно крыло мертвого воронa нa свежем снегу, но подлинный ее смысл, боюсь, нaвсегдa остaнется неуловимым. (Зaмечу, что гениaльные фотогрaфы, кaзaлось бы, норовящие рaзличaть гaрмонию в сaмом непосредственном зрительном впечaтлении, то есть, вроде бы, при сaмом скромном вмешaтельстве творческого нaчaлa, встречaются немногим чaще, чем гениaльные живописцы.)
При этом художник, ощущaй он себя сaмым что ни нa есть небожителем («Ты, Моцaрт, бог, и сaм того не знaешь»), несомненно, является не только и не столько демиургом, сколько простым смертным («…но божество мое проголодaлось…»). Испытaв нa себе тяжесть сочинительствa (точнее, вынaшивaния стихов), он нередко поддaется соблaзну зaнести нa бумaгу нечто, возникшее не нa божественном, a нa человеческом уровне, то есть нa уровне мысли без учaстия стрaсти. (Отсюдa зaтершееся от цитировaния пушкинское: поэзия, прости Господи, должнa быть глуповaтa.) Получaется провaл, холостой ход. ...это, видимо, однa из причин, по которой стихотворцы тaк тянутся к прозе. Им кaжется, что этот способ создaвaть гaрмонию не требует столь изнурительной и мaлопроизводительной рaботы сердцa.
Какова цель поэзии
В состояние неудержимого восторгa погружен юный поэт. Все порaжaет его, все кaжется достойным описaния, a пуще всего – собственные рaзмышления, открытия, стрaдaния. Особенно рaдуется юношa (девушкa), когдa открывaет для себя несовершенство мирa во всех его проявлениях. Скверное нaстроение, похмелье, несчaстнaя любовь, неустроенность жизни просятся в строки, жaждут рифм и обрaзов. Дистaнция между жизнью и подобными стихaми – невеликa, кaчество их зaведомо сомнительно. Время идет, сменяются эпохи. Юный поэт (всякого) нового поколения с огорчением обнaруживaет, что он не оригинaлен. Собственные стихи спрaведливо нaчинaют кaзaться ему упрощенными и подрaжaтельными. Он зaдумывaется и нередко приходит к зaключению, что читaтеля следует удивить, то есть вырaзить те же нaблюдения, мысли, чувствa по-новому. Он нaчинaет упорно рaботaть нaд рифмой, нaд обрaзом, нaконец, нaд тем способом, которым он воспринимaет окружaющий мир и передaет свои впечaтления читaтелю. «Кaноны для того и существуют, чтобы их нaрушaть» - вот один из нередких итогов этих рaзмышлений.
Поэтом можешь ты не быть, но грaждaнином быть обязaн. Будем видеть в мире символы зa кaждым предметом! Будем нaзывaть лилию «еуы»! Добьемся прекрaсной ясности! Я хочу, чтоб к штыку прирaвняли перо!
Это примеры из прошлого. Нынешний юный скaльд то (пугливо оглядывaясь) зaходится солдaтским мaтерком, то нaслaждaется технологическими прелестями нового векa, то зaпузыривaет тaкой обрaз, что переворaчивaется в гробу сaм Хлебников. Он стaвит опыты и с формой, и с содержaнием, в слaдкой уверенности, что эти две состaвные чaсти и обрaзуют поэзию, что стоит вложить необычное, a еще лучше – скaндaльное содержaние в необычную, a еще лучше – скaндaльную форму, – и место нa Пaрнaсе обеспечено. Он ошибaется, кaк сотни тысяч его предшественников, кaк в свое время ошибaлся и я. Цель поэзии состоит не в содержaнии и не в форме, a, боюсь, в гaрмонии. (Кaк писaл недaвно Сергей Гaндлевский: «Гaрмония, кaк это ни смешно, вот цель его, точнее, идеaл…») Прaвдa, сaмо это понятие требует истолковaния. Словaри дaют подробные комментaрии к музыкaльной гaрмонии, в философском же плaне огрaничивaются понятием «состояние мирного порядкa». Вряд ли соглaсился бы с этим Тютчев, видевший гaрмонию «в стихийных спорaх», то есть в буре и урaгaне.
Споря с Тютчевым, Зaболоцкий признaвaлся, что не ищет гaрмонии в природе, что ему милее гул электростaнций и удaры плотницких топоров. «Жук ел трaву, жукa клевaлa птицa, хорек пил мозг из птичьей головы…» Кaкaя уж тут гaрмония, кaкaя «рaзумнaя сорaзмерность нaчaл»! (Зaметим в скобкaх, что поэт совершaет рaспрострaненную логическую ошибку, когдa худшее из одного множествa срaвнивaется с лучшим из другого множествa; можно предстaвить себе стихотворное противопостaвление зaкaтa нaд Пaмиром с гaзовой aтaкой близ Ипрa, что будет не менее – но и не более – убедительно, чем торжественнaя проповедь бывшего обэриутa.)
Гaрмония есть сочетaние крaсоты и спрaведливости. Или, в идеaльном случaе, крaсоты и добрa. Кудa проще! Однaко мир нaш устроен тaким обрaзом, что подобное сочетaние встречaется ненaмного чaще, чем плaтиновые сaмородки нa улицaх Цaрево-Кокшaйскa. Всякий способен ощутить гaрмонию. Скaжем, во время свaдьбы или рождения ребенкa. Но чувство это недолговечно. Поэт, существо от природы восторженное, испытывaет его, вероятно, легче, чем другие, и более того – способен зaкрепить его, вырaзить в своем творчестве, тем сaмым поделившись с читaтелями. Тaк? Нет, конечно. Есть гaрмония общедоступнaя, которую – во всяком случaе, средствaми поэзии – ни описaть, ни рaзделить с читaтелем невозможно. Глaвным в поэзии остaется погоня зa гaрмонией. Остaльное приложится. Если твоя собственнaя гaрмония требует твоей собственной формы, то этa формa – при нaличии дaрa, рaзумеется, – придет сaмa собой. Не торопитесь, юные поэты!
О Боге
Дело в том, что нaш мир, вообще говоря, некрaсив и неспрaведлив, во всяком случaе, по человеческим меркaм. (Природы вековечнaя дaвильня соединялa смерть и бытие в один клубок – но мысль былa бессильнa соединить двa тaинствa ее…) Говорят, пути Господни неисповедимы, и где-то в вышних, в неведомой нaм системе координaт и ценностей, делa обстоят по-другому. Тaм рaздaвленные тaнкaми душмaны нaслaждaются обществом высокотехнологичных роботов женского полa, рaсстрелянные чекистaми монaхи умиленно игрaют нa aрфaх, прaведные индусы с облегчением рaстворяются в мировой стихии, счaстливые избaвлением от собственного «я», a удушенные циклоном Б вaршaвские млaденцы рaдостно гукaют нa рукaх у воскресших мaтерей.
Проверить эту воодушевляющую гипотезу, к сожaлению, невозможно. Дaже если онa спрaведливa, в нaшем мире приходится обходиться своими силaми. В 1914 году фрaнцузские и немецкие священники по рaзные стороны фронтa молили Господa Богa дaровaть победу соответственно фрaнцузскому или немецкому оружию. Когдa я думaю об этом, мне стaновится не по себе. Рaвным обрaзом, когдa я пишу эти строки, ирaкские и ирaнские солдaты молят одного и того же Аллaхa о победе нa поле брaни. Если Господь и впрямь всеблaг и всеведущ, он дaвно рaзочaровaлся в своей земной постaновке и уж во всяком случaе прекрaтил в нее вмешивaться, остaвив нaс более или менее нa произвол судьбы. Возможно, я преувеличивaю. Покидaя нaш мир, Бог остaвил нaм то, что подaрил при рождении, – тягу к искусству, зaкономерное продолжение нaших чувств, в том числе – чувствa прекрaсного. Немaло копий сломaно в спорaх о взaимоотношениях рaзумa и чувств, и не мне, с моим незaконченным обрaзовaнием, подробно рaзбирaть эти дебaты. Зaмечу только, что вряд ли кто-то из нaс зaхотел бы обитaть в мире, основaнном исключительно нa трезвом рaсчете. Не зaхотели бы мы жить и в неaндертaльском мире, основaнном нa стрaстях, где невозможно было бы сколь-либо осмысленное устройство общественной жизни. Homo sapiens, лишенный чувств, едвa повзрослев и обретя рaзум, должно быть, тут же нaложил бы нa себя руки по причине очевидной бесцельности земного существовaния. Лишенный рaзумa… но тут я пaсую. Рaзумa в человечестве и тaк не слишком много, см. общеизвестные примеры из всемирной истории.
Гармония и бытие
Вернемся, однaко, к поэзии. Человеку свойственно тосковaть по некоему идеaлу. Вряд ли нaйдется нaрод, не сложивший предaний о золотом веке. Но и помимо этого существуют, несомненно, идеaлы добрa и крaсоты. Иными словaми, гaрмония, о которой я уже упоминaл выше. В жизни эти идеaлы, повторю, воплощaются редко. Истинные прaведники попaдaются по нескольку человек нa поколение. И все же человек стремится по крaйней мере держaть гaрмонию у себя в поле зрения. Поскольку онa недостижимa и редкa, художники вырaботaли недорогие зaменители гaрмонии в виде мaссового общедоступного искусствa, которое служит не просветлению, a рaзвлечению (или отвлечению, что, в сущности, то же сaмое). Неутешительнaя особенность искусствa (в том числе и поэзии) состоит в том, что оно способно вырaзить прочувствовaнную художником гaрмонию лишь нa своем особом языке. Любой перескaз, любое переложение ведет к умaлению или вообще исчезновению того высшего смыслa, который содержится в произведении зa счет построения речи по зaконaм крaсоты. И действительно, ни один великий лирический поэт зa пределaми своей стрaны не пользуется тaкой любовью, кaк нa родине, поскольку звуковое, привязaнное к родному языку строение стихa не выдерживaет переводa. (Тaк современные – весьмa логические и безошибочные – переводы Евaнгелий вызывaют знaчительно меньше трепетa, чем устaревшие, во многом неточные, но вошедшие в плоть языкa стaрые переложения, a Корaн в нaучном переводе Крaчковского – источник скорее читaтельского недоумения, чем священного трепетa.)
…Беспокойство и охотa к перемене мест свойственны любой стрaне и эпохе. Имеют ли они отношение к гaрмонии, к смыслу жизни, к поэзии? Опaсaюсь, что ответ если и не отрицaтелен, то неоднознaчен.
Бaльмонт воодушевленно учaствовaл в революции 1905 годa, объездил сaмые небывaлые стрaны, пережил всероссийскую слaву и эмигрaнтское зaбвение – однaко остaлся Бaльмонтом. Гумилев, сaмaя экзотическaя и блaгороднaя фигурa русской поэзии, остaлся любимым поэтом тринaдцaтилетних. Поколения, родившиеся с 1920 по 1940 год и прожившие мучительно трудную жизнь, кaжется, тaк и не дaли нaм ни одного безусловного поэтического гения. Нет, истиннaя жизнь поэтa, пожaлуй, рaзворaчивaется в другом измерении. Стрaнa и история могут погубить его, могут зaдушить его тaлaнт – но связь между общественными потрясениями и стaновлением поэтического гения если и существует, то опосредовaнно. Господь и без того осудил нaс не только нa рaдости, но и нa муки – зaчем же добaвлять к ним мучения рукотворные? Вольно было Мaндельштaму: «Чaсто пишется – кaзнь, a читaется прaвильно – песнь…» «Кто знaет, – с горечью говорилa его вдовa, – может быть, без этих нечеловеческих стрaдaний Осип писaл бы еще лучше…» (Не ручaюсь зa точность.) Короче, не блaгодaря, a вопреки. И когдa я утверждaю это, мне удовлетворенно кивaет тень Вaрлaмa Шaлaмовa, говорившего о том же с бесспорной убедительностью стрaстотерпцa.
P.S. Не думаю, что публикуемое эссе нуждается в послесловии – предисловия редакции вполне достаточно. Я хотел бы только поблагодарить журнал «Эмигрантская лира» за идею и пожелать новому изданию всяческих успехов.
Спасибо вам, ребята!
Бахыт Кенжеев
sites.google.com
gorbovskaja-ekaterina-2015-1-1 - Эмигрантская лира - журнал
Поэзия диаспоры
Екатерина ГОРБОВСКАЯ (Великобритания)
Родилась в Москве. Училась в Литинституте. Автор трёх поэтических сборников: «Первый бал» (1982), «Обещала речка берегу» (2003), «Утро вечера» (2013). Живёт в Лондоне. Публикации последних лет: «Знамя», «Новый Мир», «Дети Ра», «Сибирские Огни», «Иерусалимский Журнал», «Вестник Европы». Стихи включены в антологии «Московская муза 1799–1997», «Строфы века», «Русская поэзия. ХХ век» и др.
Екатерина Горбовская в своём художническом мировосприятии, кажется, беспощадна. Её читателю, похоже, никогда спокойно не станет: тревога, боль, печаль – состояние души, состояние мира. Ирония её – жёсткая, не прощающая и себе самой малейшей слабости. Но странным образом обретаешь чувство безграничной нежности, тонкого лиризма, распахнутой навстречу жизни женской души, полной света. И только тогда понимаешь, как тщательно оберегает, защищает эту нежность, этот свет Горбовская.
Д. Ч.
* * * Слова – хорошие-хорошие,Поскольку мы едва знакомы.Ещё не видел ты подножия,Поскольку очень высоко мы.Глаза весёлые-весёлые,Поскольку ты ещё не понял,Что мы с тобою разнополые –Там тонут все. И мы утонем. * * * Белый саван, белый саван,Белый саван невесом –Это волны, это гавань,Это вечность, это сон…Кто-то ходит, кто-то плачет,Чей-то шепот по плечу:«Я люблю тебя, а значит, будет всё, как я хочу...»Сердце тает.Рассветает.А святого – ничего…Герда Каю кайф сломает,Но добьётся своего.Обовьёт навек рукамиНепосильный свой улов –Серый камень, серый камень,Серый камень – сто пудов. * * * По дому гуляет, по дому гуляет,По дому гуляет сквозняк продувной –За шторы цепляет, дверями стреляет,Ознобом пронзает, пугает весной.И, вслух повторяя, что было здесь ночью,У форточки хлипкой срывает скобу.Недобро пророчит всё то, что захочет,И делает вид, что читает судьбу:Зря силы потратишь,Беду наканючишь:О чём, дева, плачешь –Всё то и получишь. * * * Я хочу к тебе –каждой клеточкой,каждым листиком своим,каждой веточкойты бы звал меня своей деточкой,бил по праздникам табуреточкой,то Мариночкой бы называл меня,то Светочкой,а я бы вздрагивала каждый разкаждой веточкой. * * * Господи! Сердце – всего лишь моторчик –А почему так швыряет и корчит?– Это не порча?– Это не порча.Это проходит, но терпится молча. * * * А вы со мной так нежно и так косвенно,Что я сейчас вот лягу и умру.Меня недосчитаются по осениНа том чужом и радостном пиру.И по привычке, в косвенно-винительном,Поправив мельком пряжку от ремня,Вы скажете, что вы меня не виделиИ вообще не знаете меня. 
Николай Яковлев. «Румба».
* * * Ох уж эти ваши вериги у чресел! –Вам бы только напридумывать себе горе.У меня ведь их тоже есть, этих песен,И не меньше вашего тех историй –Таких историй, что вы забудете,Откуда родом всё ваше умное,Откуда дети те, откуда люди те,Откуда море здесь, такое шумное...Откуда голос мой, такой прерывистый...Зажгутся вывески, погаснут вывески,Исчезнут люди те, исчезнут дети те –Вы не увидите, вы не заметите... * * * Всё, что нам, сукам, они говорят в этих случаях,Вы мне сказали,И даже про душу мою сучую не забыли.…И полетела душа моя сучая в дальние дали,Лающим кашлем давясь от поднявшейся пыли. * * * Ага, Матильда, теперь я тут.Всё жду, когда же они допрут,Что Земля не такая уж плоская,Что Бог един, а человечина – жёсткая.Вот, разве что сердце – такое мягонькое.Такое маленькое.И скулит волком.Ему ведь и не объяснишь всего,С ним не поговоришь толком –Уж больно мягонькое.Пойду-ка лягу-ка я.Глаза закрою, усну, проснусь –А мир-то – сучий.Матильда, а можно я к вам вернусь,У вас там лучше.У вас там встанешь – и хоть бы кто –Лишь ты да небо,А если кто-то когда-то был –То был, как не был......И ни с каким покоем в мире не сравнитсяНадёжность двух босых ступней на черепице,И всё уже утратило значенье,Приобретя звучанье и свеченье,И, ежели тебя не окликают,То та рука на горле – отпускает,Лунный свет ложится на плечиИ просвечивает...А у нас лунатиков лечат.И вылечивают. * * * Гюльчатай откроет личико,Откроет плечико.Даст дотронуться до лифчикаИ до венчика.Гюльчатай посмотрит нежно-нежноИ жалобно –И Вы сразу станете таким белоснежным,Трехпалубным.А у Гюльчатай и вздохи все жалобные……three, four, five –Ей топить такие вот трехпалубные –Самый кайф. * * * Расчёт мой прост – на первый и второй:Две щётки и одна зубная паста.И кто меня танцует – тот герой,А песни петь – так это все горазды. А вот Христос – любил и любит всехИ говорит, что лучше не бывает...Но батюшка сказал, что это грех,Да только что он в этом понимает. * * * А по весне в открытое окноВлетит такое маленькое «но»Она проснётся – а оно в грудиОн: «Что с тобою?» –Взвизгнет: «Отойди!»...Она начнёт глядеть издалека,Она начнёт струиться, как река,Закатывать глаза, цедить слова,Снимать себе пылинки с рукаваИ бегать на Центральный телеграфА он её убьёт и будет прав. * * * Нас живых поменяют на мёртвых,Нашу сказку расскажут не такНезнакомые люди в двубортных,Неприятных для нас пиджаках.Наши дети родят наших внуков,И на Землю опустится день.Самых лучших сыграет Безруков.Вот такая, товарищи, хрень…sites.google.com
Заказать печатный номер - Эмигрантская лира
Для заказа печатного экземпляра журнала свяжитесь, пожалуйста, с нашей Службой доставки по электронному адресу [email protected] и сообщите:
1) номер заказываемого журнала,
2) количество экземпляров, которое Вы желаете получить по почте,
3) вид посылки (в конверте или в картонной коробке, см. ниже),
4) ваш подробный почтовый адрес,
5) почтовый индекс,
6) ваши фамилию и имя.
После подтверждения Службой доставки заказа необходимо оплатить стоимость журнала и расходы за пересылку (величину этих расходов мы вам сообщим после получения заказа).
Оплатить можно по банковской карте в платёжной системе PayPal (см. ниже), банковским переводом, по Western Union или любым другим удобным для вас способом. В любом случае проследите за тем, чтобы в платёжном поручении была отметка о том, что расходы и комиссии по переводу несёт отправитель. Мы должны получить всю сумму, предъявленную к оплате, в противном случае журнал не сможет быть отправлен, пока вы не доплатите недополученную нами сумму.
Стоимость одного экземпляра журнала – 7 €.
Стоимость доставки зависит: (а) от страны получения, (б) от веса посылки, (в) от вида упаковки (конверт или картонная коробка) и (г) от вида почтового отправления (обычное или заказное).
Стоимость обычной (не заказной) доставки одного экземпляра журнала в простом большом коричневом конверте (по ценам Почты Бельгии):
По Бельгии – 3.00 € (до 350 г.), 4.00 € (от 350 г. до 1 кг), 6.00 € (от 1 до 2 кг).
По Европе (включая Россию, Украину, Беларусь, Грузию, Молдавию, Латвию, Литву и Эстонию) – 7.50 € (до 350 г.), 12.50 € (от 350 г. до 1 кг), 24.00 € (от 1 до 2 кг).
По остальным странам (включая Израиль, США и не названные выше республики бывшего СССР) – 9.00 € (до 350 г.), 20.00 € (от 350 г. до 1 кг), 39.50 € (1-2 кг).
Вес одного журнала меняется от номера к номеру (преимущественно до 350 г., но некоторые номера превышают этот вес).
Если вы желаете получить журнал в картонной коробке, напишите нам об этом, и мы сообщим вам стоимость доставки. В этом случае действуют указанные ниже почтовые тарифы плюс добавляется стоимость коробки:
0 – 350 г.: 9,00 € (зоны 1, 2 и 3) или 13,50 € (зона 4),
350 г. – 1 кг: 13,50 € (зоны 1, 2 и 3) или 22,00 € (зона 4),
1 – 2 кг: 18,00 € (зона 1), 26,50 (зона 2 и 3) или 44,00 € (зона 4).
Зона 1 (пограничные к Бельгии страны): Великобритания, Германия, Люксембург, Нидерланды, Северная Ирландия, Франция.
Зона 2 (страны ЕС): Австрия, Болгария, Венгрия, Греция, Дания, Ирландия, Испания, Италия, Кипр, Латвия, Литва, Мальта, Монако, Польша, Португалия, Румыния, Словакия, Словения, Финляндия, Хорватия, Чехия, Швеция, Эстония.
Зона 3 (европейские страны, не входящие в ЕС, средиземноморский бассейн и США): Албания, Алжир, Андорра, Белоруссия, Босния-Герцеговина, Ватикан, Гибралтар, Грузия, Египет, Израиль, Иордания, Исландия, Канарские острова, Лихтенштейн, Македония, Марокко, Молдавия, Монтенегро, Норвегия, Россия, Сирия, США, Тунис, Турция, Украина, Швейцария.
Зона 4 (все другие страны).
В один простой большой коричневый конверт входит максимум два-три журнала. Но в этом случае толщина пакета превышает 3 сантиметра и почта использует указанные выше тарифы для посылок в картонной коробке.
Выше указаны тарифы для обычной, не заказной доставки. Все заказные посылки (как в конверте, так и в картонной коробке) дороже на 5 €.
Прохождение заказной посылки можно отслеживать на специальном сайте. В случае потери посылки (вариант гипотетический, потерь ещё не случалось) деньги возвращаются только для заказной посылки.
Точная стоимость доставки может незначительно изменяться от указанной выше. На практике мы уточняем её на почте для каждого конкретного заказа и сообщаем заказчику.
Способы оплаты.
Оплата по банковской карте производится в платёжной системе PayPal (с помощи кнопки «Сделать пожертвование», расположенной на этой странице справа). В данном случае это не пожертвование, а оплата за журналы (слово «пожертвование» используется платёжной системой PayPal для всех платежей).
Оплата банковским переводом производится на расчётный счёт ассоциации «Эмигрантская лира»:
ASBL « La lyre émigrée »
57/001, rue du Parc, Liège, Belgique
Tél./факс: + (32 4) 341.06.80
Расчетный счет: 363-0867523-92
IBAN: BE12363086752392
Format IBAN papier: BE12 3630 8675 2392
BIC/Swift: BBRU-BE-BB
Оплата по Western Union производится на имя Alexandre Melnik.
Ещё раз напоминаем: расходы и комиссии по переводу несёт отправитель. Мы должны получить всю сумму, предъявленную к оплате.
Журналы высылаются только после поступления предоплаты.
При возможности самовывоза оплачивается только стоимость журнала.
sites.google.com
radashkevich-alexandr-2015-1-1 - Эмигрантская лира - журнал
Интервью
«ВСТРЕЧИ – ЭТО БОЖЕСТВЕННЫЙ ДАР»
КИРИЛЛ ПОМЕРАНЦЕВ: О СЕБЕ, О СУДЬБЕ, ОБ ЭМИГРАЦИИ
Беседа Александра Радашкевича¹ с Кириллом Померанцевым
Двум не бывать, одной не миновать:
Все будем там, откуда нет возврата.
И страшно мне друзей переживать.
Того любил, с тем ссорился когда-то,
И все стоят, как будто наяву.
И стыдно мне, что я ещё живу.
Из письма Булату Окуджаве 17.VII.1970
На этот раз предлагаю вниманию читателей расшифровку магнитофонных кассет 1990 года, на которые я записал рассказы старейшего русского журналиста, поэта и мемуариста Кирилла Дмитриевича Померанцева, бывшего моим другом и коллегой в редакции парижского эмигрантского еженедельника «Русская мысль». Они записывались во время наших традиционных субботних встреч у Кирилла Дмитриевича, жившего на улице Эрланже, дом 17-бис, в 16 округе Парижа.
Сейчас в петербургском издательстве «Русский путь» готовится к печати книга «Оправдание поражения», включающая в себя полный корпус стихов, мемуарные очерки «Сквозь смерть», цикл эссе «Итальянские негативы» и избранные статьи Померанцева, а также уникальный иллюстративный материал. Её будет предварять эта вступительная статья.
ОТ СОСТАВИТЕЛЯ
Кирилл Дмитриевич Померанцев (1906–1991) был одним из замечательных поэтов Русского Зарубежья, фигурой колоритной и неординарной, последним из могикан парижской эмиграции. Его предельно простая по форме, почти разговорная по интонации поэзия глубоко философична, исполнена неизменного стремления к высшему знанию, к прорыву в область вневременных ценностных ориентиров, слабые отблески которых поэт чутко улавливал в явлениях повседневного ряда, в блоковской Радости-Страданье каждого невозвратимого Божьего дня.
Мне довелось работать с ним в парижском еженедельнике «Русская мысль» и пользоваться его личной дружбой – начиная с весны 1984 года и до весеннего дня его смерти.
К. Померанцев родился в Москве в 1906 году. Его отец был известным нотариусом, иногда сочинявшим шуточные стихотворения и даже поэмы. Детство Померанцева прошло в Полтаве, где семья пережила «февраль» и «гетманщину». В 1919 году родители эвакуировались с мальчиком в Новороссийск, откуда переправились в Константинополь. Там Померанцев закончил Британскую школу для русских мальчиков, работавшую по системе российских реальных училищ. В 1927 году он отправился в Париж, где и провёл всю оставшуюся жизнь.
Получив американскую стипендию «Уитмора», Померанцев поступает в техникум, но вскоре бросает учёбу, работает на бензоколонке, на заводе грампластинок и т. д. Во Франции это были годы тяжелейшего экономического кризиса.
С началом войны он отправляется в Лион, где участвует в Сопротивлении. После освобождения Парижа работает в мастерской по модной тогда росписи шёлка, «пошуарном ателье», как говорили в эмиграции.
С 1946 года в квартире Померанцева регулярно устраивались литературные вечера, постоянными участниками которых были Иван Бунин, Георгий Иванов, Ирина Одоевцева, Борис Зайцев, Юрий Одарченко, Владимир Смоленский и другие поэты и писатели.
С характерной для него скромностью Померанцев говорил в поздние годы: «Я простой журналист, которому посчастливилось познакомиться со всеми русскими писателями и поэтами, жившими в Париже. Со многими из них меня связывала тесная многолетняя дружба».
С начала 1950-х годов стихи, философские статьи, критические отзывы и проза Померанцева широко публиковались во всей эмигрантской периодике, включая «Новый журнал», «Возрождение», «Мосты», «Опыты», «Континент», «Русскую мысль», «Новое русское слово» и другие. В альманахе «Мосты», в частности, увидела свет его повесть «Итальянские негативы» (№ 10, 1963, и № 11, 1965), иллюстрированная Юрием Анненковым.
Стихи Кирилла Померанцева вошли в наиболее представительные антологии эмигрантской поэзии. Но до сих пор появился лишь один крошечный сборник его стихов, вышедший в парижском издательстве «Ритм». Книжку эту Кирилл Дмитриевич не любил, даже стеснялся её и изымал у друзей и знакомых, поскольку составитель позволил себе ничтоже сумняшеся «поправить» многие стихотворения на свой вкус (мне пришлось назвать это в тогдашней рецензии «досадными опечатками»).
В том же 1986 году лондонское издательство «OPI» выпустило сборник мемуарных эссе К. Померанцева «Сквозь смерть», предварив его вступительной статьёй Б. Филиппова. Книга эта вызвала живой интерес в России, куда попадала, минуя неусыпных таможенных церберов.
Первой публикацией поэта на родине стала большая подборка в журнале «Октябрь» (№ 8, 1989), составленная давним московским корреспондентом Померанцева журналистом Игорем Васильевым. Померанцев писал ему в своё время: «Моим учителем был замечательный поэт Георгий Иванов, который, по моему мнению, достиг предела стихотворного ремесла: абсолютной точности и адеквации формы и содержания».
Георгий Иванов, чья поэзия стала горестной вершиной всей эмигрантской лирики, был, судя по рассказам самого Померанцева и тому, что мне говорила в Париже И. В. Одоевцева, беспощаден к его первым поэтическим опытам. «Это имеет такое же отношение к поэзии, как НТС к освобождению России», – съязвил Иванов. (Эту фразу Кирилл Дмитриевич любил повторять в редакции «Русской мысли» по отношению к некоторым стихотворным публикациям, заполнявшим литературные страницы отнюдь не из-за их художественных достоинств).
Убийственный ивановский сарказм и систематический «разнос» помогли Померанцеву на всю жизнь сохранить величайшую самокритичность к своим произведениям, доходившую порой до самоуничижения.
Для понимания творческого наследия К. Померанцева необходимо также знать, что до последнего дня своей жизни он оставался убеждённым адептом антропософского учения, толкующего, как известно, о цепочке земных перевоплощений человека на пути к высшему духовному совершенству, к возведению его в божественный ранг. Основателем антропософии был немецкий мистический философ и провидец Рудольф Штейнер, чьими ветхими переводными томами у Померанцева были забиты все шкафы и антресоли.
Кирилл Дмитриевич был, безусловно, человеком разочарованным в горькой и предрешённой земной юдоли, и всё своё мужество, всю доброту и терпимость, всю скромность и обаяние он черпал именно из этой «благой вести» о реинкарнации – даже и тогда, когда уходил, по слову того же боготворимого им Георгия Иванова, «в отчаянье, приют последний».
Его небольшую уютную квартиру на улице Эрланже, неподалёку от Булонского леса, освящал один предмет: в тёмной рамке, в поблекшем от времени паспарту – плоская, шитая серебром бархатная сумочка. Это была ташка, принадлежавшая самому Лермонтову, который называл её «перемётная сума моего таланта». Она хранилась в семье А. П. Шан-Гирея. После смерти поэта в ташке были обнаружены рассыпавшиеся в прах цветы, черновые наброски стихов и любовные письма.
На стене в столовой висела большая картина, изображавшая Христа в пустыне. Лицо Спасителя было сплошным свечением.
Кирилл Померанцев скончался в парижской больнице в ночь на 5 марта 1991 года, на 85-м году жизни. Урна с его прахом замурована в колумбарии огромного кладбища Пер-Лашез. № 14201... За стеной – урна великой гречанки Марии Каллас. Там всегда живые цветы, записки. Ниша Кирилла Дмитриевича остаётся безымянной. «Всё, как прежде, и всё, как всегда», в «распроклятой судьбе эмигранта». Но ведь сказано в метерлинковской «Синей птице» так, чтобы не ведали страха и угрызений взрослые дети: «Мёртвых нет».
Пусть же настоящая книга явится на нашей родине подлинным памятником поэту и томимому «духовной жаждой» человеку – не надгробным, но непреходящим: сквозь скоротечные годы. Сквозь смерть.
Александр Радашкевич, Париж
Кирилл Померанцев и Булат Окуджава в редакции «Русской мысли».
Париж,1970-е. Публикуется впервые.
Запись 3 февраля 1990 г.
– Слушай, я скажу так: я сам собой ровно ничего не представляю. Таких, как я, множество, но есть две вещи, которые могут заинтересовать других. Мне посчастливилось знать много очень интересных и замечательных людей. Совершенно не понимаю, почему они заинтересовались мной. Со многими я был на «ты», как, например, с Георгием Ивановым, с Ириной Одоевцевой, с Юрой Одарченко (<1903–1960>, поэт, прозаик. – Здесь и далее примечания А. Радашкевича), с Владимиром Смоленским (<1901–1961>, поэт, участник Белого движения), с Александром Гингером (<1897–1965>, поэт, прозаик) и множеством других. Я знал Шагала. Знал любимую дочь Шаляпина Дасю (1921–1977). (Между прочим, надо рассказать, откуда это имя явилось. Такого имени нет. Ты записываешь?)
Затем, я делю свою жизнь на два периода. Один период, он занимает больше семидесяти лет, когда я жил, как все остальные люди. И десять лет назад произошла какая-то метаморфоза, если хочешь. Потому что в 1938 году я вступил в Антропософское общество, основанное Рудольфом Штейнером (<1861–1925>, немецкий философ-мистик, писатель, основатель Антропософического общества). Он был ясновидящим огромной силы. По образованию он был доктор естественных наук и магистр философии. Поэтому он говорил о христианстве, о Христе так, что это было понятно интеллектуалам. Он не требовал, чтобы это принималось на веру. Он доказывал, благодаря своему научному образованию. В его учении говорится о судьбе, по-индусски – о карме, которая предполагает перевоплощение. Я только теперь осознал, что, лишь приняв перевоплощение, можно кое-как (кое-как!) примириться с происходящим. Почему? Потому что в наш страшный век очень много преступлений, много жертв, появилось очень много просто злодеев. Согласно учению Штейнера, каждый человек во время земных своих воплощений должен пройти решительно через всякий опыт, который только может дать Земля. И какой-нибудь злодей, может быть, в предыдущем воплощении был святым. Он давал пример безграничной любви Христа. По утверждению Штейнера, из-за исследований мира, который он называл «акаша-хроника» (это по-индусски; а она открылась ему), он видел, что Иуду Христос простил. Иуда был перевоплощён в Блаженного Августина. И Блаженный Августин предал Христа в плане веры: он сделал это более земным, понятным. И ещё раз он Его предал, когда был воплощён в Канта. А Кант предал Его в области интеллектуализма, потому что у него есть фраза: «Я ограничиваю разум, чтобы дать место вере». Т. е. вера неразумна. А Штейнер как раз доказывал, что вера должна быть разумна. Люди должны понимать и принимать то, во что они верят. Т. е. они должны знать о существовании Христа так же, как мы вот теперь знаем о существовании Горбачёва, Буша, Хонеккера и т. д.
Это, значит, первое время. Второе – это моя судьба, карма, которая столкнула меня с рядом интереснейших людей. Очень интересно сказано у того же Штейнера о встречах. Встреча – это всегда судьба, это карма. Я с этим человеком встречался в предыдущем воплощении, и вот мы встречаемся теперь. Но то, что мы сделаем теперь, – это свобода, т. к. в карме пересекаются свобода и необходимость. Встреча – это необходимость. Мы обречены встретиться. А то, что мы сделаем из встречи, это – наша свободная воля. Так вот, мне пришлось встречаться с целым рядом интереснейших людей. Недавно Валерий (Прохоров, сотрудник и шофёр «Русской мысли»), который работает у нас, просил у меня книжку Алданова (<1886–1957>, писатель, журналист, общ. деятель). Она у меня была. Открываю, там дарственная надпись Марка Александровича: «Дорогому Кириллу Дмитриевичу…» Не помню уже, что там дальше. То же самое было и с Сергеем Константиновичем Маковским (<1877–1962>, поэт, лит. и худ. критик, историк искусства, издатель, мемуарист). Он был, как известно, главным редактором блистательного «Аполлона» блистательного Серебряного века. Человек он был довольно суровый, не очень общительный (по-французски grave), но со мной почему-то он был исключительно мил. Опять же – почему? Ведь я был совершенно неизвестный человек. Правда, должен сказать, что оказал Маковскому некую услугу.
Это было примерно в 1950 году. Не помню, где познакомился, но я знал такую поэтессу Ирину Яссен (это её псевдоним) (<1893–1957>, основательница парижского изд-ва «Рифма»). Она была замужем за одним русским евреем по фамилии Чеквер, и у него было маленькое банкирское дело. Как-то она мне сказала, что уже говорила с мужем, и он может дать деньги на издание стихов эмигрантских поэтов. «Хотите их взять?» – «Да, конечно, с большим удовольствием». Она жила в таком роскошном отеле, «Отель де Пари», на бульваре Мадлен. Я потом подумал, как я могу взять деньги на редактирование «Рифмы», когда здесь Маковский и будет совершенно естественно ему это передать. Амбиций у меня никогда никаких не было. Яссен согласилась. Я встретился с Сергеем Константиновичем, и так родилось издательство «Рифма», которое издало, наверно, больше тридцати сборников стихов, начиная Георгием Ивановым и кончая этой самой Яссен (это, конечно, не стихи, а очень жалкая вещь, но мы должны были их издать), ну и самого Маковского. Яссен уже умерла к тому времени, когда мы решили её издать. А мы с Софьей Юльевной Прегель (<1894–1972>, поэтесса, прозаик, мемуаристка, издательница), которая была во время войны в Соединённых Штатах и там издавала журнал «Новоселье», взяли эти стихи и начали их поправлять, привели их кое-как (всё равно это очень слабо) в какой-то вид, и сборник напечатали. А в конце 50-х или начале 60-х я познакомился с двумя представителями ЦОПЭ (Центрального объединения послевоенных эмигрантов). Их центр был в Мюнхене, и они издавали журнал «Мосты», который выходил три раза в год. Я обратился к Лебедеву (кажется, Фёдор Иванович, не помню), который возглавлял это объединение, с предложением издать воспоминания Маковского «На Парнасе Серебряного века». Он согласился, и таким образом была издана эта книга. И, должен повторить, всё это приходило ко мне неизвестно почему. Вот теперь меня немного знают в Советском Союзе, а я ведь палец о палец не ударил, чтобы там печататься. Мне позвонили, мне написали, ко мне приезжали эти люди – почему, не знаю.
А. Р.: Кирилл Дмитриевич, вот вы сказали, что сами по себе ничего не представляете, что встретили всех этих людей неизвестно почему. Вернёмся к тому, что вы разделяете свою жизнь на две неравные части…
– Да, я вступил в Антропософское общество в 38-м году, посещал все собрания. Очень хорошо ко мне относилась глава нашего парижского кружка Наталья Алексеевна Тургенева (1888–1942), с которой я дружил (какая-то, кстати, внучатая племянница знаменитого писателя). Её сестра, Ася Тургенева (<1890–1966>, художница, первая жена Андрея Белого), тоже была антропософкой, и они строили это здание, где Штейнер читал свои лекции (дом всех искусств – Гётеанум). Так вот, антропософия начала как бы на меня по-настоящему действовать, пробудила как бы моё сознание только вот лет десять назад. А так, я ходил на собрания, читал труды Штейнера, и только, когда начались эти страшные годы, мне как-то надо было их для себя объяснить. И только благодаря учению Штейнера о перевоплощении (а это не его учение, а восточное; он только облёк его в приемлемую для интеллектуалов форму) всё обрело смысл. Поэтому моя жизнь делится на до и после.
Кроме того, независимо от антропософии (а может быть, и благодаря ей), у меня были вот эти встречи с интереснейшими людьми и творившиеся со мной буквально чудеса. Вот, смотри, это рубашка, мне Володя купил (Хохолуш, знакомый К. П. чешского происхождения, директор парижского изд-ва «Лев»). Вчера перед сном я сел на простыню и начал вытаскивать булавки из упаковки, причём одну не мог вытащить, одна упала на пол. Когда я сегодня проснулся и начал стелить постель, я увидел ту, что упала. Она лежала просто подо мной, и я на ней лежал всю ночь, вот, на правом боку. А я ведь вставал ночью, снова ложился, и мог запросто напороться на неё. Представь себе, что решительно ничего…
Ну, я думаю, что довольно на этот раз... Хронологию чудес, которые со мной случались, я плохо помню. Но первое, я думаю, было приблизительно в 46-м году, сразу после окончания войны. Мы с моей двоюродной сестрой и одним приятелем, Николаем фон Розеншильд-Пауленом (<1894–1980>, потомственный военный, участник Белого движения, мемуарист), решили устроить «пошуарное» декоративное дело по росписи шёлковых платков. Мне нужно было ехать за шёлком, и со мной увязался старый мой приятель, такой Смирнов, который был лет на пятнадцать старше меня. Поехали в Лион, город шёлка, как говорят французы. А у меня был там ещё со времён моего участия в Сопротивлении такой приятель-шелковик Марсель Сер. Я заказал у него шёлк, который должен был быть доставлен в Париж уже поездом, и мы остались переночевать в Лионе. А на утро возвращались в Париж. Не доезжая километров сто до Парижа (а было это, кстати, в июле месяце), я начал открывать от жары окна, и в моё влетела оса. И я, совершенно забыв, что за рулём, бросился её ловить, ударил рукой, и она упала. Тогда я начал искать её на полу, но через несколько секунд – бух! Автомобиль влетел в дерево, перевернулся и лёг на правый бок. Смирнов был подо мной. Я посмотрел на него, и увидел, что всё залито кровью. Я кое-как вылез, остановил первую машину и попросил прислать из ближайшего города, Невера, санитарную карету и врача. Минут через двадцать приехали. Я бросаюсь к нему и говорю: «Дорогой доктор, посмотрите, что с моим приятелем, он весь в крови!» Доктор улыбнулся, говорит: «Милый мой, это ваша кровь. Посмотрите на своё лицо». Оказалось, что я разбил лбом ветровое стекло. Я взглянул, и это был лик, а не лицо, как сказал бы Зощенко. А Смирнов просто испугался, быстро очухался. Ему повредило лишь два зуба, больше ничего. Автомобиль пришлось оставить, поехали на санитарной машине в Невер, нас осмотрели и привели в порядок. Я только помню, что Смирнов кричал, а я решительно ничего не чувствовал.
А. Р.: Это, как в тот первый раз, когда я пришёл к вам в гости. Вы ставили кассеты, Окуджаву, Вертинского, и крышка шкафа упала вам на лоб. Выглядело это страшно, всё лицо было залито кровью, а вы ничего не чувствовали. Кровь не останавливалась…
– Да, на следующий день это как-то залепили в аптеке, и всё прошло. Но это не чудо, а вот то, что случилось с нами, когда машина влетела в дерево… Ну ладно, закрывай. (…) Однажды надо было ехать через перевал. Дорога шла зигзагами. Я остановил машину наверху и начал любоваться, ночь была потрясающая. Вдруг вижу, что столбы движутся. Т. е. я не затянул тормоз. Я его рванул, выскочил. Заднее колесо было уже над пропастью.
А. Р.: А куда вы ехали, Кирилл Дмитриевич?
– Я возвращался тогда в Тарб, от Рафальских (Рафальский Сергей Милич (<1896–1981>, поэт, прозаик, лит. критик, публицист, журналист, участник Белого движения, и его жена Татьяна Николаевна <1903–1997>).
А. Р.: Мы с вами должны потом записать о разных людях, о которых нет в книге «Сквозь смерть». Вот Штейгер, например (Анатолий (1907–1944), барон; поэт, участник Сопротивления, корреспондент Марины Цветаевой). Потом о вашем двоюродном брате Кирилле. Помните, вы рассказывали, как он умер? Это же удивительная история. Потом о Берберовой (<1901–1993>, писательница, жена Владислава Ходасевича). О том, как Одоевцева уезжала в Советский Союз, как вы прощались…
– Да, да. Мне Одоевцева прислала свою книгу. Третьего дня звонил Коваленко (корреспондент «Известий» в Париже), жена привезла из Москвы. Я сказал: «Юрий Иванович, не торопитесь, я и так завален всякими делами». Он приходил ко мне в начале недели. Я ему дал два больших конверта. Один для «Литературного обозрения», для Васильева (который вроде моего литературного агента там) (см. предисловие), а другой – для Линника (Юрий, журналист). Ему я послал мою статью о трёх поэтах («Оправдание поражения. Георгий Иванов, Владимир Смоленский, Юрий Одарченко»), одну из книг стихов Одоевцевой (у меня оказалось две) и, по-моему, Гингера. Да, и фотокопию статьи о Ходасевиче. (…)
А. Р.: Шаляпин примерно в 30-м году получил письмо от Горького?
– Да, согласно Дасе, младшей дочери Шаляпина, он получил это письмо, в котором было сказано: дорогой Фёдор, можешь возвращаться, тебя встретят с почётом, и ты будешь знаменитым артистом на родине. Шаляпин пришёл в ярость и написал ему: «К этой сволочи ни живым, ни мёртвым». Мне часто говорят: а где доказательство? Я отвечаю, что доказательство в московском архиве, где хранятся архивы Горького. Правда же?
Запись 10 февраля 1990 г.
– Знакомство с Джиласом (Милован (1911–1995), югославский полит. деятель и литератор, популяризатор концепции «нового класса») произошло таким образом. Как всегда летом, в июле и августе, с моим двоюродным братом Олегом и его женой мы поехали в Тарб. Но на этот раз через Югославию. Олег работал десять лет инженером в каком-то сербском городе и великолепно говорил по-сербохорватски. Поездка была очень интересная, и мы попали туда в то самое время, когда между сербами и хорватами были настоящие военные схватки. Как-то вечером мы подъезжали не помню к какому городу, дорога перед нами раздваивалась, и мы не знали, в какую сторону ехать, потому что указателя не было. Рядом вооружённые солдаты, стоят танки, и мы боялись спросить, к тому же мы русские и т. д. В конце концов остановились, и к нам подошёл солдат. Взял под козырёк и спросил, что нам угодно. Мы объяснили, куда едем, и он сказал, что надо ехать налево. Но всё-таки было приятно: коммунистическая страна, мы иностранцы, и ни бумаг, ничего не спросили. Потом, из этого города, мы поехали в Белград, потому что в Белграде жил наш корреспондент Михаил Михайлов. (Первая его книга, кажется, называлась «Московские дни»). У нас с собой были две бутылки очень хорошего вина. Я Михайлова не знал. Мы поднялись. Это было на третьем этаже. Лифта не было. Маленькая квартирка, может, чуть больше этой. Михайлов жил со своей женой и с сестрой жены. Я представился, сказал, что заехал посмотреть, как он живёт, какие настроения в Югославии. Это было уже часов двенадцать. Михайлов говорит: «Ну, вы остаётесь у нас обедать». Мы растерялись, как-то неудобно. Я послал Олега за бутылкой вина.
Не помню, чем нас кормили, но довольно прилично. Когда мы прощались, я сказал: «Знаете что, Михаил Николаевич, теперь разрешите вас, вашу супругу и свояченицу пригласить в ресторан. Мы хотели бы в хороший, по вашему выбору». Михайлов согласился, а Олег мне говорит: «А нельзя ли Джиласа пригласить?». Михайлов тут же позвонил ему, и мы договорились на семь часов.
Мы пришли, была чудная погода, а у ресторана были столики в саду, где нам накрыли на семь человек. Как только мы сели, показалась высокая фигура человека лет за пятьдесят, с седеющей головой и довольно красивого. Мы сразу поняли, что это Джилас. Михайлов нас всех представил. Мы попросили какую-то закуску и вина. Джилас от вина отказался, он ничего не пил. Жена моего двоюродного брата, Женя, сидела между Джиласом и Михайловым, и Джилас ей говорит: «А вы знаете, между кем вы сидите? Мы единственные граждане этой страны, которым запрещён выезд». Он прекрасно говорил по-русски, почти без акцента. Разговор был не политический, и Джилас в течение полутора часов сыпал советскими анекдотами. Я помню до сих пор только два. Одному французу оторвало руку. Повезли в госпиталь, пришили, всё в порядке. Другому, англичанину, оторвало две ноги. Его тоже повезли, пришили, всё хорошо. А советскому человеку оторвало голову, пришили на это место задницу, и он до сих пор правит страной. А другой такой. Едут в купе два человека, в Советском Союзе. Один говорит: «Ох, и надоело это всё. Одни неприятности на голову сыпятся от него. Просто невозможный человек!» А другой: «Простите, вы о ком говорите?» – «Я думаю о Черчилле. А вы?»
Мы не знали, где ночевать. Михайлов повёз нас на машине, там вроде кемпинга что-то было. С деревянными домиками, в одном из которых мы расположились. И, между прочим, довольно хорошо: там даже горячая вода была. А когда мы вошли в этот кемпинг, один человек со своей женой услышали, что мы говорим по-русски. Подошли, спросили. Ну, мы сказали, что мы русские эмигранты, живём в Париже. А они говорят, что приехали из Болгарии на две недели. «А знаете, что надо было для этого два года хлопотать, и эти хлопоты нам стоили дороже, чем сама поездка».
После возвращения в Париж я написал Джиласу письмо и попросил что-то дать для «Русской мысли». Он прислал статью, она была написана по-сербски, и надо было перевести. Так он прислал, по-моему, две или три статьи, не помню. Я ему звонил, он был очень любезен. И вот, в 88-м году здесь был форум Сопротивления, который проходил под председательством Джиласа в каком-то роскошном отеле. А мой приятель, директор издательства «Лев» Хохолуш, Володя, издал книгу Джиласа «Тито» и попросил, чтобы я их познакомил. Он взял с собой десять книг, чтобы Джилас их подписал. Я пришёл минут за пятнадцать до открытия форума, и мы сели за пустой столик. До этого я позвонил ему в номер, и Джилас сказал, что сейчас спустится. Мы разговариваем, его нет и нет. Вдруг он оказался прямо передо мной. Я его не узнал, он сильно постарел, а он меня сразу узнал: «Здравствуйте, Померанцев!». Я принёс ему его книгу по-французски «Несовершенное общество». Это интереснейшая книга. Потому что Джилас во время своего сидения в тюрьме занимался философией, социологией, даже богословием. Она написана очень хорошо, человеком, который пострадал от коммунизма и сидел чуть не пятнадцать лет при Тито. Я попросил его, чтобы он дал сербский текст, потому что был уверен, что Милорадович уцепится за это и издаст. Одну он подписал для Иловайской. Другую я послал Милорадовичу (Серафим, глава лондонского изд-ва «OPI»). Тот сказал, что сразу издаст. Но вот прошло столько лет, он издаёт всякое дерьмо, а эту до сих пор не издал. Думаю, Джилас на меня обиделся. Он издаёт там Рыбакова, какие-то дурацкие стихи, даже мои мемуары издал, а это нет. Между прочим, Джилас говорит в этой книге, что проштудировал «Капитал» Маркса, и некоторые страницы написаны так, будто писал великий писатель. Это просто, говорит он, настоящая большая литература. Вот, это о Джиласе…
А. Р.: А он по-немецки это читал?
– По-немецки. Он читает по-немецки и по-английски.
А. Р.: А как его зовут, Джиласа?
– Милован. Милован Николаевич. (Закрой на минутку…)
В конце 60-х годов, при Хрущёве, в Советском Союзе были довольно резкие нападки на Церковь, более резкие даже, чем при Сталине. И несколько раз Франсуа Мориак (<1885–1970>, франц. писатель, лауреат Нобелевской премии) выступал в защиту Церкви. Он уже был очень плох, потому что у него был рак горла, ему что-то вырезали, было очень трудно его понять. Он умер в 1970 году. Я думаю, в 68-м вышла книга «Агнец», по-французски, небольшая, я её прочёл. Это роман, история одного молодого человека, который (я не помню, почему) решил стать монахом. Перед этим он пошёл к священнику с исповедью. Но эта книга очень странно начиналась, разговором в вагоне, который мне напомнил «Идиота». Помнишь, по-моему, «Идиот» начинается с разговора в вагоне Мышкина и Рогожина?.. Я тогда расхрабрился и написал ему письмо о том, что мне это напоминает книгу Достоевского. «Я знаю, что вы его поклонник, и, возможно, это сделано умышленно». Она и кончается очень неожиданно: этот молодой человек, значит (там описывается его жизнь), очень долго исповедовался, признавался в своих грехах и потом вышел из церкви. Но его как бы уже не существует, и он скорее всего был раздавлен автомобилем… Через три дня я получаю письмо от Мориака, очень вежливое, как полагается по-французски: прочёл ваше письмо, я действительно очень ценю Достоевского, считаю его одним из величайших писателей… (не помню точно; эти письма, как всегда, я пораздавал; не помню даже, кому) но, представьте себе, что, когда я это писал, я меньше всего думал о Достоевском. Но во всяком случае то, что вы заметили, это верно… Вот такая маленькая история.
А. Р.: Может быть, подсознательно думал?
– Может быть, подсознательно. Между прочим, Мориак был женат на русской, на Вяземской, по-моему…
А. Р.: Как Ромен Роллан (<1866-1944>, франц. писатель, учёный-музыковед, лауреат Нобелевской премии).
– Да! О Ромене Роллане могу очень интересно рассказать, о Майе Кудашевой (<1895–1985>, поэтесса, переводчик, жена и секретарь Р. Роллана).
А. Р.: Расскажите, Кирилл Дмитриевич!
Продолжение следует.

Кирилл Померанцев в Экс-ан-Прованс, 1940-е.
Публикуется впервые.
¹ Информация об авторе опубликована в разделе «Редакция»
sites.google.com
chkonia-daniil-2015-1-1 - Эмигрантская лира - журнал
Поэтическая критика
В ПОЛЕ ЗРЕНИЯ «ЭМИГРАНТСКОЙ ЛИРЫ»
РЕЦЕНЗИИ НА КНИГИ 2014 ГОДА
Даниил ЧКОНИЯ (ГЕРМАНИЯ)¹
Наталья Лясковская. Сильный ангел. – Новосибирск: Издательский дом «Сибирские огни», 2014. – 128 с.
Наталья Лясковская – поэт сильного голоса, мужественно-открытой исповедальности, часто – прямой стихотворной речи. Последнее требует уточнения: прямая речь Лясковской – яркое поэтическое высказывание:
На моих волосахраспускается садабрикосовый садна моих волосахмежду косамиабрикосами
При этом автор сохраняет точность стихотворной речи, с которой обозначена тема, заявленная в первом разделе книги – тема детства:
Мне было скоро восемь лет,и я любила игры эти,меня в саду на табуретекупала мама, плавал светна волосах и мокрой кофте,простым движением однимснимала пену, будто дым,и воду пробовала локтемвеснушчатыми золотым...
Лясковская разрабатывает эту тему без банального ностальгического нытья, чем часто грешат иные стихотворцы. Тем более у неё нет необходимости искусственно драматизировать былую повседневность, поскольку драматических сюжетов жизнь – с детских лет – подарила ей немало. Это не мешает автору ощущать свет жизненного начала, и в грустноватом житейском эпизоде продажи дома и сада найти повод для иронической улыбки:
Тут дождь –и батя закричал: «Бежим!»,и бабушка, уже спеша в машину,рвала в подол незрелую малину,чтобы ни ягодки,ни ягодки – чужим...
Поэтическое мировосприятие поэта может выражаться по-разному, но в любом случае – это проявление жеста, движения, характера, который в данном случае обогащён впечатлениями детства, юности, времени становления личности, а для стихотворца и первые наброски его будущей поэтики. Город своего украинского детства Лясковская пишет сочно, густыми мазками:
О, Умань! Райское болото.Клубника, вишни, виноград,прохлада, пахнущая потом,борща горячий аромат... А воздух свеж – хоть режь кусками,под небо с ножиком взлетев!Июль ласкает колоскаминагие ноги местных Ев.
Кстати сказать, образ воздуха как затвердевшего вещества – «хоть режь кусками» – художественно осмыслен не раз в этой книге, превращаясь ещё в одну связующую метафору.
Не случайно же мелькает в её стихах и украинская вышиванка, которая в восприятии самой Лясковской – метафора её поэтики:
Не ношу вышиванки и плахты,но увидев меня, всякий «ах ты!»вскрикнет, глазом по торсу скользя:и изогнуты бёдра, как лира,и за пазухой вложено щиро,так что не заглядеться нельзя!
Казалось бы – авторская шалость, озорство! Но регистры стихотворения, из которого взята прозвучавшая строфа, переключаются на тему невесёлую – тему раскола братства России и Украины, тему, которая для Лясковской – одна из определяющих в этой книге.
Разделила граница нас с мамой:связь по скайпу, звонки, телеграммызаменили свиданий живьё.Но уж если домой вырываюсь –милой мовой моей упиваюсь,аж пьянею от звуков её…
Она не противопоставляет свою любовь к России, своё украинское происхождение, свою «православную» любовь к Грузии. Любовью, а не ненавистью живёт её муза. Стихи посвящаются друзьям, коллегам, близким. Жизнелюбие, несмотря на пережитые драмы и трагедии («час придёт – за зелёным оврагом / на Николо-Архангельском лягу / рядом с дочкой, за то и держусь»), сила и вдохновение, способность неординарно мыслить, духовное напряжение становятся картинами природной мощи океанского простора:
Плодородной воды голубая долина!Серебристыми гроздьями радужных рыб,разрезными растеньями цвета малины,жемчугами и тайнами сделала ты бвосхищённым поэтом и скучного старца,даже в звере зажгла б любопытство и страсть!Кто на берег придёт – тот захочет остаться,чтоб смотреть и дышать беспрепятственно всласть…
Что ж, вчитываясь в недежурную поэтическую исповедь, невозможно обойти ещё одну, художнически отражённую, ипостась Лясковской – она поэт религиозный! Нет, она не пичкает читателя голыми декларациями, унылыми сентенциями, сюжетными пересказами… Лясковская в этой части книги проявляет сдержанность, строгость и скромность, мало свойственные говорливым неофитам. Тут глубина переживания ищет своей выразительности в иной поэтической манере: явственно стремление не к публично-стриптизному обжёвыванию своего православия, а более – к искренней поэтической проповеди. Это связано с её собственным чувством Пути – пути, став на который, ты ещё долго видишь себя учеником, каким бы духовным опытом ни обладал. На этот путь духовного прозрения и ведёт за собой читателя Наталья Лясковская!
Вадим Месяц. Тщетный завтрак. – Избранное. 1984-2014. – М.: Водолей, 2014. – 208 с.
Новая книга Вадима Месяца вместила в себя целую творческую жизнь – тридцать лет поэтической работы. И сразу же отмечу, что предуведомление в аннотации о том, что автор специально отобрал наиболее простые, традиционные стихотворения выглядит почти издёвкой, в лучшем случае – откровенной иронией. Вчитываешься в эти строки:
Не назначен смертный час,не осмыслить день и дату,что даны в последний разоловянному солдату:за лирическую платунас включили в высший класс.
Не скажу, что они предельно сложны эти стихи, но стремление докопаться до смысла тебя не покидает – ты не проскакиваешь на следующие страницы, вчитываешься, потому что тебя зацепило. Этим Месяц как раз силён, этим интересен. Следишь за развитием поэтического сюжета и, вместо предполагаемого раздражения, становишься сочувственным, сопереживающим читателем.
И всё же вздох облегчения прозвучит, когда прочитываемый катрен воспринимается синхронно – метафора, образ, тропы – откликаются в душе со смысловым наполнением строфы:
Отстучав рождественским стаканомвразнобой с пустой столичной байкой,завершились шашни с тараканом,перебранки с доброю хозяйкой. В целом мире кончились чернила –даже царь указа не подпишет…Ну и пусть… И даже очень мило,что теперь всех нас никто не слышит.
Кстати сказать, Месяц легко пересекает пространство и время, сопоставляя смысловые ряды одним-двумя ключевыми словами. Жест, его содержание – бытовое, персонифицированное – обретает сопоставимость с мощным движением природы, объединяя их в огромной картине мироустройства:
Приказчик Петр Матвеич Горчаковнамазал чесноком от хлеба коркуи не спеша вкушает ее запах.И также величаво тает ледна Волге и в соседнем Бахтемире.И на лиманах проседает снег.
Поедание горбушки «также величаво»… Это Месяц – с его мировидением, художническим мировосприятием.
И уж совсем легко дышится читателю, когда лёгок, изящен, шаловлив в своей поэтической игре автор – из стихотворения «Сюзанне, супруге налётчика»:
У каждой головы по черной луже.Не обошлось без пушек и ножей.Любимая моя, спросите мужа,зачем он убивает сторожей? Зачем он забирает эти душиневинных государственных служак,чья тайна бытия всегда снаружи,и что живут на свете кое-как? Они в свисток свистеть, и то боятся.Их, в ужасе проглоченный язык,рискует в пищеводе затеряться…О, как безмолвен ты, прощанья миг!
Он очень разный, Вадим Месяц – неутомимый выдумщик, игрок, Боян, мистификатор, фантазёр, но прежде всего он – поэт!
Виктор Гофман. Сто стихотворений. – М.: Прогресс-Плеяда, 2014. – 140 с.
Книга «Сто стихотворений» – восьмая в творческой биографии Виктора Гофмана. Увы, она одна из последних в успешном проекте издательства и его главного редактора Станислава Лесневского, с уходом которого из жизни проект перестал существовать. Как и все, кажется, книги этого проекта, гофмановская представляет собой своего рода избранное. В определенном смысле – итоговая на сегодняшний день. Поэтический характер Гофмана отражён в этой книге вполне. Его стиховая культура полностью опирается на традицию. Но это не застывшая словесная масса – стихи поэта современны: приметы времени, детали, образные нюансы подчеркивают это. Годы берут своё, истончающаяся нить времени полна потерь, воспоминаниями о которых, переживанием которых дышит стихотворная речь поэта:
Так медлит снег, хотя пора настала.Так беркут набирает высоту.Так мчатся мимо станции составы,Тревожно громыхая на мосту. Так дух свободный формы сторонится.Так ветер моря в сети не поймать.Так замирает белая страницаВ сомненье слово первое узнать.
Эта неуловимость времени, это чувство тревоги и перетекают в боль потерь, о которых поэт говорит сдержанно, не скатываясь к легковесной истерике:
Уже вечерним золотом горятНаплывы волн в чепцах усталой пены,Уже торговцев говорливый рядВезёт товар и выставляет цены. А девочка опять бежит к воде.Над галькой ходят острые лопатки.Хоть век броди – но нет тебя нигде…Одни лотки, купальни и палатки. Осталась лишь улыбка у смычкаВосточных глаз то хмурых, то лукавых;Земля суха, как память старика,В безжизненных и помутневших травах.
Эта печальная нота звучит в книге поэта ощутимо, но всё же живая жизнь берёт своё, и тогда рождается иной свет, выраженный иными стихами:
Всё чище, всё легче, всё чаще(Дюймовочка? птичка? свирель?)Трепещет и льётся из чащиКакая-то чудная трель. Свободно над зеленью свищет,Справляет забвенье забот,Всё выше, всё легче, всё чище –Волнуется, вьётся, зовёт. И вот уж совсем недалечеПарит над сплетеньем ветвейВсё выше, всё чище, всё легче,Прозрачнее, тоньше, светлей.
Станет ли эта нота более определяющей в творчестве Виктора Гофмана, покажет время. Книга сегодняшнего дня – свидетельствует о накоплении поэтической энергии, что не может не радовать поклонников его творчества.
¹ Информация об авторе опубликована в разделе «Редакция»
sites.google.com


